Михаил Ольминский - В тюрьме
– Вместо мяса какая-то гнилая соленая рыба – есть нельзя.
– Два дня не могли допроситься купить молока для ребенка.
– За осьмушку махорки дерут восемьдесят копеек.
– Тула есть Тула – самый проклятый город.
На некоторое время слово «тула» (а не Тула) стало в вагоне нарицательным именем для обозначения всякой скверны. Справедливость требует отметить, что тульские конвойные ничуть не походили на тюремщиков: мягкость, предупредительность, постоянная веселость и умение поддерживать образцовый порядок делали их идеальными конвоирами, по крайней мере с точки зрения арестантов.
От Тулы до Ряжска ехали в новом арестантском вагоне с решетками на окнах. Не совсем подсохшая краска нестерпимо пахла, когда затопили железную печь. Лавочки короткие, спинки низкие. Тесно, душно и шумно.
Рядом со мною сидело четверо «обратников», то-есть ссыльнопоселенцев, бежавших из Сибири и возвращаемых обратно, трое из них в кандалах. Держатся гордо, и никто не осмеливается задеть их; со мной они очень любезны; говорят литературным языком; осанка свидетельствует о физической силе, выносливости и способности постоять за себя. В то время как прочие арестанты пересыпают свою речь непечатными выражениями и грязными намеками, обратники выражаются корректно и останавливают других. У меня они ни разу ничего не попросили, а приняв предложенные папиросы, старались отплатить услугой, не унижающей достоинства.
Один из обратников, человек высокого роста, ловкий и стройный, только что вынес три года арестантских рот. Он страшно озлоблен. Рассказывает о порядках, перед которыми бледнеет режим Шалаевуской каторги, описанной Мельшиным. Вообще арестантские роты, как и дисциплинарные батальоны, славятся жестокостью своих порядков. Что может делаться в провинции, если в петербургском Литовском замке, рядом с Мариинским театром и консерваторией, безустали свищет розга и было открыто, что в розги вплетается железная проволока? По рассказу моего спутника, за три года у них в ротах умерло из двухсот пятидесяти человек сто четырнадцать. Работать заставляют по 18 часов в сутки. У нашего обратника вырвалась, между прочим, такая фраза:
– В воскресенье только и отдохнуть, а тут проклятые черти выдумали чтение с картинками. Читают разные побасенки… Бывало стоишь на чтении и спишь.
И этот человек, проклинавший «просветителей», только что вырвавшийся из ада, понизил голос до шо-пота, когда по ходу рассказа нужно было употребить не совсем цензурное выражение.
Иное впечатление производит высокий старик, остзейский уроженец, тоже обратник. Он приезжал на родину, соскучившись по семейству. В вагоне он много плясал, гремя кандалами; постоянно ссорился, особенно с конвойными, у которых составилось убеждение, что этот арестант непременно с дороги убежит. Было в этом старике что-то лакейское и отталкивающее; вместе с тем он любил попрошайничать.
Дальше сидел старик крестьянин: из Тобольской губернии он пошел в Киев на богомолье, расстроил здоровье и, как милости, просил возвращения на родину по этапу. Он тяжело кашлял, был жалок и, несмотря на все это, не вызывал к себе симпатии.
Одна баба унимает крикливую девочку, другая хихикает и шепчется с конвойным. Становится трудно разглядеть лица в полутьме, пропитанной махорочным дымом. Конвойные оглушительно поют, стараясь перекричать друг друга в припеве:
Ай, Люба-барыняИ Ваню ударила,Вдарила, врезалаТри раза.
Голова трещит от шума и смрада.
В Ряжске смена конвоя и пересадка. Вид нового начальника конвоя, крикливого и хлопотливого фельдфебеля, не обещал спокойствия в пути до Пензы. Приняв бумаги и несколько раз пересчитав арестантов (нас было всего двадцать восемь человек), он засуетился по поводу вещей.
– Выноси, выноси скорее! Помогите! – обратился он к солдатам тульского конвоя. Только что сложили вещи между путями, как поезд двинулся для маневров. – Как же вещи? – засуетился опять фельдфебель. – Скорее! Скорее! Бросайте на тормозную площадку. Помогите!
При переходе в другой поезд он беспрерывно кричал: «Пошел, пошел, пошел», – хватая при этом за рукав ближайших арестантов. Показались товарные вагоны с двумя окошечками и решетками.
– Неужели нас повезут в скотских вагонах?
– Не беспокойтесь, в скотских никто не поедет! Мы найдем для вас хорошее место.
Этот ответ рассеял мое предубеждение против суетливого фельдфебеля. И действительно, ехали отлично. Старика остзейца, по совету тульских конвойных, подвергли особенно строгому надзору.
В Пензе тот же суетливый фельдфебель отпустил меня с вокзала на извозчике с одним солдатом. Уже больше часу сидели мы в приемной комнате пензенской тюрьмы, когда с улицы послышался крик хлопотливого фельдфебеля:
– Приехали?
– Приехали.
– Ну, слава богу!
Вместо камеры меня привели в карцер с одним слуховым окошечком под самым потолком. Пришел начальник тюрьмы.
– Вам не нравится камера? К сожалению, это единственное помещение, которое мы можем предоставить вам. Тюрьма мала, арестантов куча, штат недостаточен – просто мука. Вы не поверите, у нас арестанты спят вповалку на полу в коридорах. В будущем году начнут пристраивать флигель, а пока вот бьемся, как видите. Дверь у вас будет весь день открыта – можете гулять где угодно.
Против таких речей невозможно было спорить, тем более что в тоне не было решительно ничего начальственного.
При тюрьме нет ни штатного доктора, ни постоянного дежурного фельдшера. Я простудился и просил послать хоть в частную аптеку за хинином. Начальник ответил:
– Этого нельзя делать без доктора. Позвольте, вспомнил: у меня есть хинин. – Он позвал надзирателя:- Пойди ко мне на квартиру и спроси у жены синюю коробочку с порошками; она стоит на шкафчике слева.
– Но мне очень неудобно пользоваться бесплатно вашим лекарством. Вы должны взять его стоимость.
– Пустяки, завтра возьму из тюремной аптеки. Куда вы спешите? Посидите.
Этот разговор происходил в тюремной конторе.
Начальник стал расспрашивать о петербургской одиночной тюрьме (Крестах): он еще не видел тюрем нового устройства. К концу своего рассказа я заметил, что пою дифирамб в честь петербургской тюрьмы: очевидно, после встречи с тульскими дикарями все, что не Тула, стало в моих воспоминаниях окрашиваться в розовый цвет.
Пензенские надзиратели мужиковаты и грубоваты. Но это не тульская преднамеренная грубость, а грубость деревни. Я ходил по тюрьме. В одной камере на машине работают гильзы, в другой – рамки и подносы из шишек хвойных деревьев.
– Где вы научились этому?
Начальник вызвал всех арестантов объявить, кто что умеет делать. Один бродяга потребовал шишек и научил других, как делать. Во время выставки этих рамок было продано на тысячу пятьсот рублей.
В других камерах арестанты портняжили, плели цыновки и лапти.
При отъезде из тюрьмы мне позволили взять извозчика. Конвойному велели итти сзади. Он обратился к извозчику:
– Ты не очень гони, ведь я не лошадь.
Чтобы не ехать шагом, я посадил конвойного возле себя.
Вокзал был пуст. Я читал газеты в зале второго класса, конвойный сидел тут же поодаль.
В поезде от Пензы до Самары пришлось сидеть в вагоне, отведенном для семейных арестантов. Душно и тесно, зато нет махорочного дыма; мужчин всего человек шесть. Конвойные обращаются с семейными грубее, чем с бывалыми арестантами. Непечатная брань слышится чаще, чем в мужских вагонах. Раздается детский голосок, отчетливо и громко произносящий непристойное выражение. Бабы хохочут.
Рядом со мной сидит деревенская женщина с грудным ребенком. Мужа услали в Сибирь, не дождавшись двух дней, пока семейство придет из деревни. Теперь бедная мать скитается по этапам без мужа, с четырьмя детьми, из которых старшей девочке менее десяти лет; поразительны были нежность и терпение, с которыми она ухаживала за детьми:
– Ваня! Ванечка! Родненький мой! Голубчик! Что же ты все плачешь? Не плачь, золотой мой! Что же мне с тобой делать? Перестань, голубчик.
Я еще никогда не слыхал в голосе матери, ухаживающей за больным ребенком, таких глубоких нот задушевной любви. Нельзя было не покориться властной силе такого чувства, невозможно было претендовать на беспокойство от детского крика. Сперва я приписал эту нежность тому, что Ваня – единственный сын. Но оказалось, что мать и с девочками обращается так же любовно. Три ночи она не спала перед выездом из Пензы и ни разу не прилегла за весь тридцатичасовой переезд до Самары. За все время – ни одного резкого слова к детям.
По другую сторону сидело семейство с двумя детьми. Одеты по-городски, бедно, но прилично; говорят на каком-то старинном языке. Подальше – рабочий с семейством, тоже ведущие себя корректно. А рядом с этими семьями совсем непринужденно держат себя женщины из деревни. От их резких голосов звон стоит в ушах. Если заговорят разом несколько, то нет сил терпеть, и конвойные ежеминутно кричат: