Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
Катаев рассказывал сыну: им пришлось продать на рынке гостиничные простыни, наволочки и полотенца.
Александров упоминал, что был в курсе всегда утаиваемых деталей катаевской жизни: «Белые его мобилизовали и произвели в офицеры. Красные арестовали». По александровской версии, Катаев был освобожден милостью Луначарского (приезжавшего в Одессу летом 1920 года), перед которым ходатайствовала делегация поэтов.
«Катаев, как и Багрицкий, был страстный любитель моря и степи, — писал Александров. — У него было обостренное чувство запаха, и он мне иногда казался красивой охотничьей собакой. В его теплых, слегка прищуренных глазах было что-то от цыганщины».
В Харьков приехал с выступлениями Маяковский.
«И когда он дошел до стиха: «Мы тебя доконаем, мир-романтик!», — вспоминал Катаев, — то нам с Олешей показалось, что он смотрит прямо на нас».
Олеша был скорее разочарован: «Вышел, в общем, обычного советского вида, несколько усталый человек».
Художник Косарев рассказывал об этом вечере, где он в шестом ряду сидел как раз с Катаевым и Олешей: «Когда Маяковский кончил читать и наклонился, чтобы поднять лежащие на просцениуме записки, Катаев громко сказал: «Маяковский, вы знаете Алексея Чичерина?» — «Знаю». — «А он читает ваши стихи лучше, чем вы». И тут я не поверил своим глазам — Маяковский густо побагровел и как-то беспомощно ответил: «Ну, что ж, я ведь не профессиональный чтец…»».
Сказанное не было хамством. Московский поэт-футурист Алексей Чичерин, приехавший в Одессу в 1920-м на вечер «Коллектива поэтов», славился своим мастерством декламации. Кирсанов называл его «лучшим из литературных чтецов»: «В коротких штанишках, с голыми ногами, бритым черепом, великан, голосистый, он великолепно читал Маяковского».
Вероятно, реплика Катаева была попыткой привлечь внимание и «законтачить» (вспомним: Бунин называл поведение Вали при первом знакомстве «смелым, на границе дерзости»). Вдобавок Катаев мог попытаться подыграть Маяковскому, слегка грубияня ему в пандан. Но лишь слегка, он не стал бы рисковать — в президиуме сидело все партийное руководство, включая Ингулова.
Версию о желании познакомиться подтверждают мемуары литератора Арона Эрлиха, который оперировал катаевскими откровениями, как всегда насмешливыми, по поводу собственных неудач и устремлений: «Однажды в Харькове Маяковский давал свой открытый вечер, читал «Левый марш», «150 000 000». Катаев и еще несколько молодых, совсем еще безвестных в ту пору литераторов послали поэту записку. Полная самых пламенных восторгов, она заканчивалась робкими надеждами на встречу. Возможно, поэт второпях ничего не понял, не разобрался в просьбе своих молодых товарищей. Во всяком случае, ответа на записку не последовало».
Советы Ингулова
Осенью 1921 года в харьковской прессе развернулась полемика «о роли художника в революции».
В газете «Коммунист» Сергей Ингулов с 27 сентября по 2 октября опубликовал цикл статей «Люди революции» с призывом к литераторам рассказать про современные им потрясения и перемены. Он обвинял молодых, что те отмалчиваются, ссылаясь на отсутствие сюжетов и героев.
Первая статья «Где ты теперь?..» была направлена против сторонников «исторической дистанции», полагавших, что требуется время для изображения и осмысления больших событий. Он приводил пример недавнего прошлого, Первой мировой: «Художники — даже эстеты и декаденты — не пугались обращения к сегодняшнему дню». Три следующие статьи («Люди в бандитизме», «Пасечник», «Девушка из совпартшколы») были отданы фактологии — будто бы реальным людям и эпизодам Гражданской войны. Я уже цитировал Ингулова, поведавшего о подвиге гражданки, сдавшей своего возлюбленного штабс-капитана в объятия ЧК.
Катаев откликнулся на «партийный призыв». В «Коммунисте» рядом с заключительной статьей Ингулова о любви к большевизму, пересилившей любовь к белогвардейцу, появился его рассказ «Золотое перо», как бы в подтверждение тезиса, что писать о Гражданской войне можно и нужно.
Но что это был за рассказ… «Золотое перо» с натяжкой назовешь пропагандистским, да и вопрос еще: в чью пользу? Это драматичное и достоверное описание жизни Бунина (писателя-академика, лихорадочно увлеченного новой прозой) весной 1919 года — накануне и во время эвакуации сил Антанты, когда в Одессу ворвался атаман Григорьев. И как обычно у Катаева того времени, совсем не очевидно, на чьей стороне его симпатия: «Красные неуклонно смыкали кольцо вокруг города, и с каждым днем это кольцо все больше и больше походило на петлю». Вот с писателем разговаривает белый генерал «лаконически и откровенно, с прелестной грубоватой простотой солдата, не раз глядевшего в глаза смерти». Вот город захвачен, писатель отказывается уезжать, он ждет смерти, но отряд, вломившийся к нему в дом, останавливает вымоленная его другом-художником «охранная грамота». Большевики, чертыхаясь, уходят («Пойдем, братва»). Академик избежал расстрела.
«Вместе со страшной усталостью сердце его наполняла непонятная горечь, как будто он только что возвратился с похорон очень близкого человека».
(Бунин в 1946 году передал Катаеву свою книгу «Лика» с надписью: «Валентину Катаеву от академика с золотым пером», и одаренный не без гордости ее демонстрировал на камеру при съемках позднесоветского фильма о себе.)
Между тем на тезисы Ингулова стали отвечать. В газете харьковского УкРОСТА «Новый мир» 5 октября вышла статья поэта Георгия Шенгели, просто озаглавленная «Почему?». «Писатель безмолвствующий — лишь честный писатель», — полагал Шенгели, которому казался нелепым и неуместным пролеткультовец, «заявляющий, что он понимает революцию и воплотит ее в своих писаниях. Ни черта не понимает и ни черта не воплотит». Шенгели сомневался, что на пепелище может легко и быстро вырасти хорошая «идейная» литература: «Задавили события. Сдвиг слишком велик. Перевернуты не только устои быта, — смещены все познавательные навыки, искривлены все привычные циркули и ватерпасы, с которыми ранее познающий подходил к своему опыту».
Но разве Катаев не показал, что психологизм и краски могут жить в новых условиях? Очевидно, Шенгели отнес его рассказ не к «революционному искусству», а к «эмпирическим зарисовкам», которым отказывал в «обобщающей силе».
Тогда же, в октябре 1921 года Катаев и Олеша ненадолго вернулись в Одессу, где обменялись «идейно выдержанными» экспромтами.
Катаев:
Покинув надоевший Харьков,Чтоб поскорей друзей обнять,Я мчался тыщу верст отхаркав,И вот — нахаркал здесь в тетрадь.
Олеша:
Прочтя стихи твои с любовью,Скажу я, истину любя,От них я скоро харкну кровьюИль просто харкну на тебя!
Их финансовые дела стали налаживаться. Тогда же, осенью, Олеша забрал с собой в Харьков свою возлюбленную Серафиму. Поселились вместе с Катаевым, снимая две комнаты на углу Девичьей и Черноглазовской улиц.
По признанию Катаева, они сильно сблизились с Нарбутом: «…часто проводили с ним ночи напролет, пили вино, читая другу другу стихи».
В 1922 году в Польшу уехали родители Олеши.
«Помнишь, ты несколько раз говорил, что я не буду себя здесь чувствовать хорошо и буду тосковать — это ты был совершенно прав — я страшно скучаю по югу, — писала ему мать Олимпия Владиславовна. — Если б Ванда была жива, все было бы хорошо и мы наверно не уезжали бы из России»[23].
В том же году в Харькове Катаев познакомился с Мандельштамом, оставившим голодный Петроград и путешествовавшим по стране. Об этом есть в воспоминаниях Надежды Мандельштам: «В Харькове был перевалочный пункт, откуда южные толпы рвались в Москву… Все жили конкретным случаем, живописной, вернее, забавной подробностью, явлением, пеной с ее причудливым узором… Забавный и живописный оборванец, Валя Катаев, предложил мне пари: кто скорее — я или он — завоюет Москву».
Часть третья
«Слава валяется на земле. Приезжайте в Москву и подымите ее»
Москва
Переезду в Москву способствовало новое возвышение Нарбута, которого перевели в столицу в отдел печати ЦК РКП(б). Следом потянулись его подопечные, первым из которых был Катаев. Но в Москву поехал и Ингулов — поступил в Главполитпросвет на должность заместителя завагитотдела.
В Москву отовсюду, из родных мест и тех, куда были заброшены Гражданской войной, съезжались молодые литераторы — например, в 1921 году Михаил Булгаков из Батума через Киев, в 1922-м — Николай Асеев с Дальнего Востока (он чуть не уехал в Харбин вместо своего приятеля поэта Арсения Несмелова), Катаев и почти одновременно с ним Шенгели из Харькова. «Едущих в Москву можно было распознать по блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг», — наблюдала Вера Инбер. Они ехали оттуда, где только кончилась война и все время менялась власть, туда, где давно шла мирная жизнь.