Леонид Гроссман - Исповедь одного еврея
Но оставим, тема длинная. Врагом же я евреев не был. У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие и теперь ко мне за советами по разным предметам, а они читают „Дневник писателя“, и хотя щекотливые, как все евреи, за еврейство, но мне не враги, а напротив приходят.
Насчет дела о Корниловой замечу лишь то, что Вы ничего не знаете, а стало быть тоже не компетентны. Но какой, однако же, Вы ученик! С таким взглядом на сердце человека и на его поступки остается лишь погрязнуть в материальном удовольствии…
…Но я Вас вовсе не знаю, несмотря на письмо Ваше. Письмо Ваше (первое) увлекательно хорошо. Хочу верить от всей души, что Вы совершенно искренни. Но если и не искренни — все равно: ибо неискренность в данном случае пресложное и преглубокое дело в своем роде. Верьте полной искренности, с которой жму протянутую Вами мне руку. Но возвысьтесь духом и формулируйте Ваш идеал. Ведь Вы же искали его до сих пор, или нет?
С глубоким уважением
Ваш Федор Достоевский».
Тон этого письма заметно отличается от обычных ответов Достоевского его неизвестным корреспондентам. Оценивая выдающийся ум и своеобразный характер обратившегося к нему лица, Достоевский совершенно оставляет тон поучения, наставления или проповеди. Он ставит себя на один уровень с автором этой исповеди, стремится к такой же обнаженной искренности, видимо, тщательно избегает всякого намека на свое моральное превосходство. Знаменитый писатель признает себя равным осужденному преступнику — и это без всякой позы, без малейшего лицемерия. Он сразу прозревает за мелькающими темами полученного письма ту не выраженную прямо, но единственно важную проблему, на которую он должен дать свое окончательное суждение по законам верховного трибунала свободной совести. Это вопрос о виновности Ковнера и о возможности оправдать его по высшим нравственным соображениям индивидуального духа. И нужно оценить прямоту и решительность, с которой Достоевский произносит свой оправдательный приговор, заявляя Ковнеру, что смотрит на его «дело» — «как Вы сами о нем судите». Это широкий жест прощения, которого Ковнер так мучительно и так напрасно ждал в течение двух лет.
Но при этом, с громадной осторожностью, с тонким душевным тактом, остерегаясь чем-нибудь задеть замученную и затравленную душу, он указывает на какие-то возможные ошибки в окончательной постановке проблемы. С исключительной прозорливостью угадывая подлинный дефект моральной организации Ковнера — отсутствие в его миросозерцании категорического нравственного догмата — он намекает ему на необходимость «знамени» для каждого ищущего сознания (нельзя быть только человеком «без ярлыка»).
В заключительных словах такое же мудрое прозрение и почти материнская мягкость в скрытой и еле ощутимой укоризне: «Возвысьтесь духом и формулируйте Ваш идеал. Ведь Вы же искали его до сих пор, или нет?»
Ковнер был счастлив, получив письмо Достоевского, и в горячих словах передал ему чувство своей глубокой радости и беспредельной душевной благодарности. Он выражает даже свое огорчение по поводу сомнения Достоевского в его искренности и роняет по этому поводу следующую любопытную оценку современных писателей: «Нет, многоуважаемый Федор Михайлович, прежде всего прошу Вас верить полной моей искренности, в противном случае я не обратился бы к Вам, а к Некрасову, Тургеневу или Салтыкову — потому что я абсолютно убежден в Вашей абсолютной честности в высшем смысле этого слова…» Фраза Достоевского о том, что он не считает себя лучше своего корреспондента, представляется Ковнеру «святотатством». Он возражает против преувеличенного представления Достоевского о еврейском status in statu: «Если где-нибудь сохраняются еще его следы, то только вследствие их невольного скучения на одном месте и самой отчаянной борьбы за жалкое существование.
Затем я в полном недоумении, с чего Вы взяли, что я „ненавижу“ русских и еще „именно потому, что я еврей“. Боже, как вы ошибаетесь!» Ковнер с искренним жаром исповедуется Достоевскому в своей горячей любви «ко всякой эксплуатируемой массе вообще и к русской в особенности».
VДостоевский исполнил свое намерение и один из ближайших выпусков «Дневника писателя» посвятил в значительной части проблеме ковнеровского обвинения — т. е. своему отношению к еврейству. Несколько глав («Еврейский вопрос»; «Status in statu»; «Pro и contra»; «Сорок веков бытия»; «Но да здравствует братство»; «Похороны „общечеловека“») посвящены целиком разбору этого сложного вопроса, причем в своих рассуждениях Достоевский исходит из полученного им письма Ковнера, приводя из него обширные выдержки. Необходимо отметить, что, снимая с себя обвинение в антисемитизме, автор «Бесов» не может скрыть все же своего враждебного отношения к современному еврейству, и ответ его отличается несомненной двойственностью и некоторой софистичностью.[13] Многие аргументы его производят тяжелое впечатление; Достоевский решается утверждать, что после освобождения крестьянства «еврей» как бы снова закабалил его «вековечным золотым своим промыслом, что точно также в Америке евреи уже набросились всей массой на многомиллионную массу освобожденных негров», что они же сгубили литовское население водкой и проч., и проч. Ковнер этих доводов не принял и в следующем ответном письме, несмотря на все свое признательное уважение к Достоевскому, открыто выражает ему свои укоры за высказанные чудовищные воззрения.
На этом письме в сущности обрывается философская переписка Ковнера с Достоевским. Остальные его письма носят скорее деловой характер (просьбы содействовать литературным делам). 30 июня 1877 г., перед самой отправкой в Сибирь по этапу, Ковнер прощается с Достоевским и делится с ним своими опасениями и надеждами: «Меня пугает не предстоящий длинный и томительный путь, а то захолустье, куда меня назначат и где в первое время я буду совершенно беспомощен.
Кончая со всем своим прошлым и надеясь с прибытием в Сибирь начать там новую честную и трудную (sic) жизнь, желаю Вам всего лучшего и, главное, здоровья, в котором Вы так нуждаетесь… Если Вы позволите, то из Сибири я Вам напишу».
VIВ начале июля 1877 г. после двухлетнего заключения в московских тюрьмах Ковнер переводится на несколько дней в помещение пересыльной тюрьмы для отправки по этапу в Сибирь.
«Несмотря на образцовый порядок в пересыльной тюрьме и на строжайшую дисциплину, новое место временного заключения произвело на меня потрясающее впечатление, — писал он в своих „Тюремных воспоминаниях“. — Страшный звон цепей, сотни наполовину бритых голов, уродующих человеческий образ, громадные балаганы, в каждом из которых помещалось по 500 человек, — все это ошеломило меня, хотя я прибыл из тюремного замка, далеко не образцового в отношении чистоты и гигиенических требований».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});