Михаил Рабинович - Записки советского интеллектуала
— А ты знаешь, что мы к кулакам едем? — спросила меня вдруг кузина, и я как-то усомнился, хорошо ли это для студента. Но не спрыгивать же с подводы, заехав уже далеко!
Оказалось, что нас пригласили на «пир во время чумы». В избе было грустно. Только что зарезали корову (наверное, чтобы не сдавать) и мрачно, но настойчиво угощали нас накрошенным вареным мясом.
— Завтра опять будет сход. Может, и не признают нас теперь зажиточными: коровки-то нету у нас! — сказала старуха.
Нет, не такими представлял я себе кулаков. Тут не было толстого детины в картузе и жилетке с рубашкой навыпуск, какими их рисовали. В избе было небогато. Девушка постарше меня сидела на лавке, грустно опустив руки. На улице звучала перекличка частушек.
— Что ж не идешь на улицу? — спросила кузина, видимо, более знакомая с деревенской жизнью.
— Она по Пашке тужит, — ответила за девушку старуха, — угнали его. Мы считаем — все равно как помер.
В Перемышле особенно возмущалась нашей поездкой приятельница Софьи Иосифовны Шура Судакова — местный партийный деятель. Высокая, худая, стриженная по-мужски, она носила и мужскую толстовку, только вот брюк не надевала. За столом (она и жила у Софьи Иосифовны) всегда были споры, большей частью — о роли женщины и о Ленине.
— Зачем он написал Цеткин: «Милая Клара!»? Какая она ему милая? — И тому подобное.
— Шура, ты наш вождь! «Мы высикем тибе на площаде», — цитировала Софья Иосифовна известные строки Лавренева.
В Москве ждала новость: техникум реорганизован в горно-химический. Открывается горное отделение, и кто хочет, может перейти сейчас. Но занятия начнутся в октябре: дали новое помещение, и мы окончательно отделяемся от школы. Ребята, что были в Москве, оказывается, уже давно помогали перевозить оборудование. Теперь с этим было покончено, и в старой школе не осталось от нас никакого следа — там организовалась десятилетка.
Осень 1931 года как-то особенно запала в память, наверное потому, что в довольно длинный период вынужденного ничегонеделанья, пока оборудовалось новое здание, мы как-то особенно сдружились тесной компанией, часто собирались друг у друга. Охотнее всего — у Нины Завьяловой. Немало прелести этим сборищам придавал и Нинин отец — Григорий Григорьевич, игравший с нами «на равных» во все любимые игры — «чепуху»[61], «по чистой совести» и другие. Мы все еще были дети, и встречи наши были по-детски невинны. Но начались уже и ожесточенные споры на литературные и, если так можно выразиться о том времени, на политические темы. Например, я терпеть не мог Демьяна Бедного, а Ося Пейрос его любил и здорово меня разбил в открытом диспуте. А вот извечный спор о роли интеллигенции (замечу, что тогда еще не появился «Золотой теленок»[62], и убийственный образ Васисуалия Лоханкина не оттеснил иных образов интеллигентов) все не кончался. Я упорно считал, что интеллигенция заслуживает лучшей участи, чем растворение в рабочем классе, на которое ее обрекал Ося, на этот раз — в полном согласии с тогдашними руководящими материалами. И упорно стоял на своем, хотя Осю поддерживал самый авторитетный в нашей компании человек — Миша Каплан.
Новым зданием нашего техникума был тоже старый особняк небогатого дворянина в Леонтьевском переулке (ныне улица Станиславского). В большой аналитической лаборатории были явны следы каминных зеркал, окаймленных пилястрами. В подвале, где когда-то помещалась кухня, тоже устроили лаборатории с вытяжными шкафами.
Нам нравилось на новом месте. Но не это было главным новшеством наступившего, хоть и с запозданием, второго учебного года. Новым было горное отделение, на которое многие — и, конечно, мы с Осей и Мишей — перешли с химического. Прельщала прежде всего возможность быстрого присоединения к общей стройке, великой стройке нашей страны. Еще до окончания, теперь же, через несколько месяцев, когда нам предстояла производственная практика не в каких-то лабораториях, а на рудниках-новостройках.
Само обучение тоже велось совсем по-иному. Собственно, и на первом курсе шли разговоры о новых, современных, активных методах преподавания, но их еще только искали. А на втором курсе, кажется, уже нашли. Бригадно-лабораторный метод. Лекций почти не было. Теоретический курс мы осваивали путем громкого коллективного чтения соответствующих книг (для этого даже в Ленинской библиотеке был устроен «громкий» читальный зал, в котором мы как-то перекричали, читая Бокия[63], группу взрослых студентов, и они вынуждены были с позором удалиться). Шли сплошь практические занятия. Кажется, еще на первом курсе мы были разбиты на бригады. Сначала в этом увидели много хорошего — например, нам нравилось вместе готовить домашние задания. Но на втором курсе дошло до очевидной бессмыслицы. Бригада сдавала зачет одновременно и получала общую, для всех одинаковую оценку: «удовлетворительно» считалось за 100 %, «отлично» — за 130 %, мы, таким образом, имели те же показатели, что и рабочие, — выполняли и перевыполняли (новое тогда слово) план на определенный процент. Это сочеталось, как ни странно, с дифференцированной стипендией — нормальной, повышенной, высокой (в зависимости от среднего процента). Стипендия, таким образом, была рассчитана на индивидуальное поощрение, а система проверки знаний не позволяла выявить успехов каждого. Несмотря на все это, учились мы с жаром. Я что-то не помню в те годы сознательных лодырей среди нас.
Состав преподавателей был, как я теперь понимаю, довольно случайным; многие из них были практическими инженерами, не имевшими почти никакого представления, как нужно преподавать. Мне больше всего дали занятия по экскаваторному делу с Сергеем Михайловичем Шороховым, который, почти не раскрывая маленьких, как будто бы сонных глаз, не повышая голоса, увлекательно рассказывал о влиянии различных, на первый взгляд незначительных, обстоятельств на работу машины и выводил тут же убедительную формулу производительности экскаватора, в которой все эти обстоятельства отражались соответствующими коэффициентами. Были у нас и два франта: добродушный, живой бонвиван Дерягин и англизированный, суховатый, красивый Кацауров с трубкой и каким-то особенным кисетом. И еще у нас был отличный математик — Кузнецов, которого все звали Костей, несмотря на его почтенный возраст. Костя частенько запивал и пропускал занятия, но, появившись, с торчащей седоватой щетиной и поднятым воротником пиджака, плохо скрывавшим отсутствие рубашки, умел так увлечь нас, что мы как-то незаметно для самих себя усвоили и дифференциальное, и интегральное исчисления. Ломая мел о доску и скупо поясняя иногда своим хриплым баском, Костя так самозабвенно писал новые и новые строки формул, что у нас дух захватывало. И той «чистой» пятеркой, которую я получил несколько лет спустя на экзамене в университет, я считаю себя обязанным именно Кузнецову, хотя и не помню его отчества.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});