Георгий Кнабе - Корнелий Тацит: (Время. Жизнь. Книги )
5. «Совесть рода человеческого». Важная особенность разбираемых эпизодов состоит в том, что в них чаще, чем в других, употребляется слово virtus, и в том, главное, что это исконно римское понятие используется для характеристики вождей восставших племен в равной, если не в большей, мере, чем при описании римских полководцев. Virtus римского полководца Германика явствует прежде всего из описания его личности и его подвигов, virtus его противника Арминия отмечена Тацитом прямо. Доблестному поведению легата Британии Публия Остория посвящена целая глава, но такая же глава повествует о доблести захваченного Осторием в плен Каратака, и именно в речи Каратака говорится о древней virtus британцев. Сражаясь с Цивилисом, римский легат Вокула признается, что римляне «былую доблесть утратили»,[103] тогда как в уста Цивилиса Тацит вкладывает фразу, достойную Саллюстия: «Свободой природа наделила даже бессловесных скотов, доблесть — благо, данное лишь человеку».[104] Перед решительным сражением у горы Гравпий оба противника, и Агрикола и Калгак, говорят о virtus своих воинов. Сходство вождей римлян и варваров идет и дальше — оба подчас оказываются слишком доблестными для того мира, к которому принадлежат, и потому оба гибнут. Так, Сакровир, видя, что его восстание разгромлено, бежал с товарищами в загородную усадьбу. «Там он поразил себя своей рукою, а остальные — пронзив насмерть друг друга. Подожженная усадьба сгорела, и огонь поглотил их тела».[105] Поражение Сакровиру нанес командующий верхнегерманскими легионами Гай Силий, который тоже несколькими годами позже «упредил неизбежное осуждение добровольной смертью».[106] Virtus Сакровира оказалась несовместимой с галльской неорганизованностью, virtus Силия — с римским единодержавием. Судьба Калгака, противника Агриколы, неизвестна, но нетрудно представить себе, что ожидало вождя разгромленного антиримского восстания. Тацит намекает на то, что и преждевременная смерть Агриколы тоже была убийством. Причиной гибели обоих был в конечном счете римский принципат и римский принцепс — «повелитель, враждебный доблести».[107]
Силы, которые делают неизбежной гибель обоих, друг другу противостоящих носителей virtus, выступают особенно ясно в рассказе об Арминии и Германике. Идеал Арминия и цель всех его действий — свобода. Он «ведет германцев к свободе и славе»,[108] он «возвратил им свободу и уничтожил римские легионы».[109] Но свобода в Германии, как и в Риме, неотделима от распрей, распущенности, легкомыслия, эгоизма и потому губит человека, поставившего ей на службу свою концентрированную энергию, целенаправленную волю, всю силу духа: «Арминий столкнулся со свободолюбием соплеменников; подвергшись с их стороны преследованию, он сражался с переменным успехом и пал от коварства своих приближенных».[110] Рассказы о смерти Германика и о смерти Арминия уравновешены — первый значительно больше по величине, но последний занимает особенно важное место, так как завершает книгу; — они сознательно сопоставлены: Арминий умер в 21 г. и перенос этого сообщения во II книгу «Анналов» был сделан нарочито, в нарушение хронологии; указания на непосредственные причины смерти даны в подчеркнуто близких формулировках.
Близость рассказов об Арминии и Германике делает особенно очевидным различие в их судьбах. Оба погибли от происков приближенных, но в случае Арминия эти происки проистекали из разброда его соплеменников, из их ненависти к его планам объединения Германии, тогда как за интригами, жертвой которых пал Германик, стояла сила, прямо противоположная. «Вожди смертны, государство вечно», — объявил в своем эдикте по поводу смерти Германика убивший его Тиберий.[111] Убил Германика заложенный в империи дух организации и иерархии, устранявший свободу, самобытность, яркую неповторимость личности, а потому в конечном счете и virtus: «Не по нраву пришлась властителям приверженность к народоправству их сыновей, и их погубили не из-за чего-либо иного, как только за то, что они замышляли вернуть римскому народу свободу».[112]
Но, родившись и выросши в провинции, столько в провинциях прожив и прослужив, столько передумав над их судьбами, Тацит видит за этой политической и государственно-правовой противоположностью единство — нравственное, человеческое и историческое; для него как писателя и мыслителя эти три сферы были нераздельны. Libertas изживает себя, и, чтобы выстоять, народ должен прийти к организации, единовластию и миру. Но, последовательно искореняя libertas, власть грозит перерасти в безликую тиранию — и только.
Суть состоит в том, что оба эти состояния равно губительны для единственной подлинной силы, одухотворяющей историю, превращающей ее из пустой длительности в неиссякаемый поток человеческой энергии, поставленной на службу общему делу, — virtus. В основе взглядов, выработанных Тацитом в провинциях, лежали коренные, исходные категории римской жизни и римской государственности эпохи конца Республики и Ранней империи — libertas, pax, discordia, virtus, но он развернул и обобщил их в некоторую универсальную систему, увидел в их диалектическом движении ход и развитие мировой истории. Само это понятие всеобщей истории и единой закономерности, объемлющей римский и варварский мир, означало конец римско-античного этапа европейской культуры, в основе которого всегда лежало представление об иерархической несоизмеримости «одетого тогами племени» (или соответственно «эллинов») и всех остальных. Преступность Домициана для Тацита в конечном итоге заключается в том, что он стремился подавить не только «голос римского народа», не только «свободу сената», но и «совесть рода человеческого» (conscientiam generis humani).[113]
Это крайняя точка и поворотный пункт в развитии Тацита как мыслителя и человека. Перед тем, кто понял, что высшим критерием общественного поведения и нравственности является «совесть рода человеческого», открывались дотоле неведомые пути. Они вели либо к восточно-греко-римскому культурному и философскому синкретизму нового типа, либо к Тертуллиану и Оригену. Тацит по этим путям не пошел. Он был римским гражданином во втором или третьем поколении, сенатором в первом и, как для всякого неофита, Рим, его действительность, идеал и история обладали для него всеобъемлющим обаянием и неодолимой притягательной силой. Он остался в том мире, от которого, как он сам видел, дух живой истории отлетал.
Часть третья. Книги
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});