Галина Серебрякова - Карл Маркс
Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?
«Человечество распалось на монады. Везде — и может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона», — думал Фридрих.
Порешив ночевать в Ливерпуле, он нанял комнату в отеле. Ему захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтоб ничто не мешало думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.
Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже, хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, фотографии, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.
На рассвете Фридрих лег, наконец, в постель. Машинально он взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.
Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт, он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» походила на «Песнь о Нибелунгах»; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.
Перелистывая «священное писание», Фридрих вспомнил им написанное «Библии чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы когда-то казались ему удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачеств!
Стихи заволакивали настоящее. Ливерпуль становился Берлином, и из-за портьеры опять доносился тенорок Бруно Бауэра.
Фридрих достал свою поэму из жилетного кармана. Расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.
Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!
«Может быть это было неизбежностью для юношей моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»
Еще год назад он верил, что богато одарен поэтической музой, но он не был в этом убежден сегодня. Впервые Фридрих думал о том, что не будет поэтом, без боли и уныния.
Однако шутливые стихи и пародии удавались ему.
Перелистывая свою поэму, он с удовольствием заметил, что не стыдится ее, не досадует. Морщась от смеха, снова признав достойным себя свое творение, вспоминал он свои вирши.
«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,Не дай погибнуть им в страданиях безмерных!Терпенью твоему когда конец придет,Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?Доколе процветать ты дашь в земной юдолиБезбожным наглецам? Скажи, господь, доколеФилософ будет мнить, что «я» его есть «я»,А не от твоего зависит бытия?Все громче и наглей неверующих речи…Приблизь же день суда над скверной человечьей».Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,Еще не так смердит от разложенья труп,К тому ж и воинство мое — от вас не скрою —Не подготовлено к решительному бою.Богоискателями полон град Берлин,Но гордый ум для них верховный господин;Меня хотят постичь при помощи понятий,Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб —Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»[3]
Утром Энгельс вернулся в Манчестер.
Однажды случайно он встретил в этом городе краснощекую молоденькую работницу, ирландку по происхождению. Ее звали Мэри Бернс. Молодые люди полюбили друг друга.
Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы. Он исчез с брачных ярмарок, и расчетливые ланкаширские буржуазные маменьки вычеркнули его из списков надежных женихов.
В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно. Он добыл синие, малоизвестные, почти не знавшие прикосновения человеческих рук отчетные брошюры фабричных инспекторов, и за мертвыми, жесткими и трагическими, как металлические, почерневшие от дождя венки, фразами перед ним открывалась иная жизнь.
Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, быт и мысль которых были ему не знакомы.
Но с каждой новой цифрой тайна теряла свое надуманное обаяние, обнажалась.
Цифры, острые, как молнии, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.
История рабочего класса, которую он воссоздавал, была мрачна, но последовательна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей.
Молодой исследователь решил писать книгу о рабочих Англии. Разве не опередили они — и в невзгодах и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре?
Нередко Фридрих хладнокровно и деловито думал о том недоверии, которое так часто проскальзывало в отношении рабочих к нему.
«Они чувствуют во мне чужака. Между нами легла вывеска торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».
Нет оснований покуда доверять ему, сыну фабриканта, еще недавно вычурному поэту, философу, парящему над землей в густой мгле всяких абстракций.
В пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову».
С полудня началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Вместе с еле заметной заминкой послушной часовой стрелки остановилась работа. Стрелка ребенком, играющим в «классы», поскакала дальше — рабочие беспорядочно высыпали с заводов, из мастерских на безлюдные улицы. В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.
Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились дома и дворы фабрик, тем взволнованнее говорили город, улицы.
Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая сторожем железная табакерка. Сторож забастовал.
В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывали настежь отпертые ворота. Забастовки не ожидали. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникли на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});