Дмитрий Фурманов - Дневник. 1914-1916
«Стой!» – крикнул я своему вороному – и можно было подумать, что я крикнул им. Да они так и поняли – один даже с горячки шапку снял. Оказалось, что тут у костров беженцы, что притихли они как-то вдруг, потому что сели ужинать, а кричали перед этим потому, что ужин готовился, – и вот все в этом роде. До станции было не особенно далеко, оказалось, что ехал я дугой и лишку дал, как и сам предполагал, 8-10 верст. Мне указали дорогу, и через полчаса я уже был дома.
29 сентября
ПаникаНа 29-е я ночевал в Сарнах, во второй летучке. Торопиться было некуда и потому проснулся около девяти. Только что натянул брюки и сапоги, слышу: «бац, бац!!!» Полетели стекла, что-то затрещало и грохнулось. Я не успел еще опомниться и сообразить, в чем дело, как другая бомба разорвалась почти под окном, потому что в соседнем отделении, уборной, зазвенело стекло. Ясно было, что аэроплан кружится над станцией и продолжает гнусную операцию. Черт знает что за ощущение было у меня в первую минуту. Мыслью прекрасно я сознавал, что все тут дело случайности, что укрыться в купе мне никак не придется, и все-таки воля к самосохранению была настолько велика и неудержима, что я схватил маленькую подушку и накинул ее на голову, а сам встал на колени и прикрытую таким образом голову положил на постель. Правда, все это совершилось в одно мгновение, как-то помимо всех моих желаний, намерений, соображений и всего прочего; это был гнусный порыв, потому что уже через несколько мгновений я откинул подушку далеко в сторону и при этом густо и энергически плюнул со злобой на свое малодушие, растерянность и все прочее. Живо накинул тужурку и выскочил из вагона. Аэроплан держался тысячи на Ш-2 метров и теперь уже удалялся на северо-запад. Всюду бежали солдаты, бежали и кричали что-то сестры, откуда-то появились бабы в цветных сарафанах. Все это бежало бог знает куда, металось из вагона в вагон, кидалось стремительно под вагоны и так же стремительно выскакивало оттуда, удирая к лесу. Я перебежал на другую сторону поезда, где разорвались бомбы. Вагон военного поезда был разбит вдребезги. Крыша и стены – все было снесено и валялось тут же вместе со всяким хламом, выброшенным из вагона. Пол уцелел, он тоже весь был завален; кое-где пробивался огонь: от взрыва хламье загорелось, и принялись было доски, но скоро все это прикончили. Из-под досок вытащили солдата – он весь был в крови и песке, дышал глубоко и редко. Фамилия его Бабыч. Бабыч сидел в этой злополучном вагоне и писал жене письмо. Бомба ударила в крышу, и осколком Бабычу пробило череп – мозги по капельке сочились из раны, а сама рана была в песке и грязи. С Бабычем было два товарища – одного ранило, другой остался цел. Тотчас перенесли их к себе в перевязочную и сделали, что было надо; руки у него были тоже разбиты и изрезаны, правая нога пробита в ступне. Ранило трех санитаров – двух легко, одного довольно серьезно: два или три осколка попали ему в спину и бок, и теперь еще не удалось узнать, остались ли они внутри или только царапнули и вырвали тело. Всего перевязали мы 8 человек. Оказывается, что в самом местечке Сарны один был убит, и ранено было тоже человек 6–8. В вагоне санитаров выбило все окна, осколок выбил часть стекла в уборной. И вот странное дело: я обыкновенно встаю, как только просыпаюсь – тут же почему-то задержался минуты на 2, на 3. Встань я как всегда и подойди умываться за 2–3 минуты – осколок угодил бы как раз в правый висок: он пролетел именно на этом уровне и оставил след на стене. Я переждал случайно и тем спасся, если не от смерти, то, во всяком случае, от раны. И так были нервно все настроены, что летевшего гуся или журавля – я уже не рассмотрел – приняли за новый аэроплан и ударились врассыпную. Все стояли и, растяпив рты, задрав высоко головы, смотрели, как удалялся злодей аэроплан, как постепенно замирал шум пропеллера. Но какой же всех охватил ужас, когда увидели, что он, сделав дугу, повертывает обратно к станции. Тут уже бросились буквально на всех парах. И получилась страшная картина: в теплушках сбилось по 30–40 человек, тогда как все видели, как легко и беспощадно снесло крышу у разбитой теплушки. Много народу попряталось под вагоны, держалось за колеса, как-то странно подвешивалось даже вдоль вагона снизу. Выбежали наши сестры с измученными, изумленными и напуганными лицами, тщетно стараясь выдавить на лице своем улыбку спокойствия и безразличия: глаза были навыкате и бегали как-то особенно юрко; лица были бледнее обыкновенного; было видно, как дрожали руки, а заключить уж можно, что и все тело переливалось мелкой дрожью. В результате все они поубегали в вагон и уже там доканчивали картину растерянности и ужаса. Теперь я уже чувствовал себя спокойнее, но не скажу, чтобы спокойно: как-то слегка лихорадило, тянуло под вагон, куда я в результате и забрался; голова протестовала и не хотела подниматься, – словом, состояние было уже той растерянности, юркой и неосмысленной трусости и тяжелого ужаса, как в первый раз. У этой пары колес, где я поместился, было кроме меня еще три пассажира. Обрывисто, как бы заикаясь, они спрашивали друг друга, пробьет ли она, т. е. бомба, крышу и пол. Спрашивали один другого поочередно, как бы не слыша, что коллега уже задавал этот грустный вопрос, так и оставшийся открытым. Мы вылезали позорно, как гады, и наскоро отряхивались, как бы сметая какие-то гнусные, уличающие следы. Аэроплан сделал молчаливый тур и улетел. Так окончилась эта забава. Не приведи бог еще раз побывать в этой перетасовке. Тут как-то чувствуешь себя удивительно в опасном положении, потому что черт его знает, где аэроплан покроет. При обстреле из орудий хоть знаешь направление, и от легкого обстрела немножко можно уберечься в глубоких окопах, да притом же если имеются еще и блиндажи. А тут, брат, дело совсем дрянь: покроет откуда и куда вздумается. Когда я был в окопах под Маюничами, пуля жалобно пропела в двух-трех аршинах – и страху не было; когда в Заболотье четыре дня назад два стакана разорвались в 100–150 шагах от меня – не было страшно, было лишь как-то торжественно жутко, а тут – черт подери! – было страшно самым настоящим образом.
Впечатление от забавы аэроплана было сильнее, чем я думал. Ночью, засыпая, чувствовал нервную дрожь. Все слышался шум пропеллера, и каждую минуту ждал оглушительных разрывов. Заснул тревожно.
СкукаСкучно везде. Скучно и у огня при этой неумолкаемой канонаде, при непрестанном движении серых масс. Не скучно только – страшно сказать! – при человеческом страдании. Тогда загораешься весь этой болью чужого человека, загораешься состраданьем и жаждой во что бы то ни стало помочь ему. А теперь скучно. Боев нет, нет и страданья. Оно есть, но маленькое, не волнующее, не убивающее тоску по жизни. Я везу на Сарны из Рафаловки больных. Кто чем: то живот болит, то голова. Диагноз ставить некогда: больные приходят часто перед самым отходом поезда и еле-еле успевают забраться в теплушку. Вот станция Желудок. Да какая это станция – так себе, крошка: тут и начальник станции живет в теплушке, тут и жилья человеческого поблизости нет. «Слушайте, долго мы будем здесь стоять?» – «Час постоим». – «Ждем чего-нибудь?» – «Из Сарн поезд идет. Когда будет здесь – и мы тронемся». Ну куда я буду девать этот час? Так скучно-скучно. Заложил руки за спину и тихо побрел возле состава. И состав какой-то скучный: только и живого, что наши теплушки с больными, а то все грязные, пустые, проплеванные вагоны. Вот этот открыт настежь. И за дверьми виден ободранный, осиротелый лес. Сучья голые, черные, колючие; по желтым, пересохшим листьям, качаясь с боку на бок, идет солдат, и листья хрустят, и хруст отдается в тишине. Как-то странно тихо. А тут вот, совсем рядом, выстроились серые колонны солдат. Подошел офицер, здоровый, коренастый, с зычным, душу раздирающим голосом. «432-я рота!» – «Она здесь, ваше благородие» – «Шагом-м-м… арш! Ась-два, ась-два… Левой… Левой. Ась-два.»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});