Константин Мочульский - Духовный путь Гоголя
2) Со времени издания «Переписки» и провозглашения искусства «невидимыми ступенями к христианству» Гоголь решительно и окончательно рвет с эстетикой: всю молодую русскую литературу он оценивает только с точки зрения «духовной статистики Руси», «зеркала действительности», «познания русского быта». Поэтому о «взыскательном художнике» вообще нельзя говорить: он уступает место бытописателю-моралисту.
3) Да и была ли вторая часть поэмы действительно неудачей? В том виде, в каком она до нас дошла, она несомненно слабее первой. Несмотря на отдельные великолепные фигуры Петуха, Тентетникова, Бетрищева, общее впечатление — усталости и тусклости. Но не следует забывать, что перед нами только черновики и над ними автор собирался еще много работать; кроме того, лучшие сцены, о которых восторженно отзывались Максимович, Шевырев, Смирнова и Арнольда, не сохранились. Нельзя говорить о «бледности» и «идеальности» некоторых действующих лиц второй части на основании отрывочных набросков: друзья Гоголя, слышавшие поэму в ее законченном виде, свидетельствуют единодушно о ее живости и реализме. Приведем несколько отрывков.
Вот рассказ Л. И. Арнольди.
«Когда Гоголь окончил чтение, то он обратился ко мне с вопросом: «Ну, что Вы скажете? Нравится ли Вам?» — «Удивительно, бесподобно, — воскликнул я. — В этих главах вы гораздо ближе к действительности, чем в первом томе; тут везде слышится жизнь, как она есть, без всяких преувеличений, а описание сада — верх совершенства».
А. О. Смирнова, вспоминая о чтениях Гоголя, говорила, что первый том совершенно побледнел в ее воображении перед вторым:
«Здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух».
И, наконец, свидетельство С. Т. Аксакова, эстетический вкус и нравственная чуткость которого не могут быть оспариваемы; вот что он писал под непосредственным впечатлением чтения Гоголя:
«Такого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе…Да, много должно сгореть жизни в горниле, из которого истекает чистое золото».
На основании всех этих данных мы заключаем: вторая часть «Мертвых душ» вовсе не была поражением писателя — нравственный пафос не только не убил художника, но, напротив, расширил его кругозор, привел к пристальному изучению России и сделал его основателем натуралистической школы в нашей литературе. А потому, пора перестать оплакивать судьбу великого писателя, впавшего в мрачный мистицизм, в некую mania religiosa, и тем загубившего свой талант. Предвидим одно возражение: допустим, скажут нам, что вторая часть поэмы объективно не была неудачей; это не имеет значения для объяснения загадки сожжения поэмы: совершенно достаточно, если субъективно, самим автором она воспринималась как поражение.
Это возражение опровергается фактами: Гоголь был удовлетворен результатом своей одиннадцатилетней работы. Несмотря на постоянные болезни, в последний год своей жизни он был спокоен и радостен. Доктор Тарасенков рассказывает, что «в последнюю зиму Гоголь был постоянно погружен в себя, задумчив, неразговорчив, как всегда, но, казалось, был веселее обыкновенного. В последнее время он в тайной задушевной беседе объявил, что он довольнее своими последними приготовленными трудами»[8].
С другой стороны, психиатрический анализ Баженова («Болезнь и смерть Гоголя». Русская мысль, 1902, № 1–2) отмечает ровное течение болезни в 49–50 гг. и улучшение к концу 51-го.
Все встречавшие Гоголя в 1851–1852 году говорят о нем как о веселом, остроумном, подвижном человеке, а не изможденном, ушедшем от мира аскете. Гостя у Смирновых, он шалит и возится с детьми, которых обожает; путешествуя на долгих с Максимовичем, он то и дело выскакивает из экипажа, бегает по полям, собирая цветы для гербария сестры; в доме Аксакова он готов плясать под любимые малороссийские песни. К концу жизни Гоголь представляется нам духовно просветленным, радостным, внутренне удовлетворенным: плоть свою он не умерщвляет, мира не проклинает, а, напротив, страстно любит природу, цветы, песни, детей; становится проще и добрее.
* * *В 1851 году летом Гоголь едет из Москвы в Васильевку на свадьбу своей сестры; не доехав до Калуги, заболевает и, вместо того чтобы продолжать путь в Малороссию, отправляется в Оптину Пустынь, в монастырь, в котором он побывал в 1850 году и который оставил в душе его «самое благодатное воспоминание». Проведя там несколько дней, он возвращается в Москву. О почтительной любви Гоголя к старцам Оптиной Пустыни можно судить по его письмам к иеромонаху Филарету и к отцу Петру Григорову[9].
В июле Гоголь гостит в Спасском у А. О. Смирновой.
«Однажды хозяйка нашла его в необыкновенном состоянии. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отворенное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживлено чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собою что-то восхитительное. Когда А. О. заговорила с ним, он как будто изумился, что слышит ее голос, и с каким-то смущением отвечал ей, что читает житие такого-то святого».
Под влиянием бесед с монахами Оптиной Пустыни, чтения Евангелия и Четьи-Миней и аскетического труда над «Мертвыми душами» Гоголю открывается новый образ христианства; он преодолевает в себе ту концепцию «христианского хозяйства», которая была не чем иным, как сведением чичиковской жажды наживы к «прекрасному источнику». Он не думает больше, что идеальный христианин должен быть непременно хозяином, который не имеет права отказываться от богатств. В последний год жизни Гоголь благодарит Бога за то, что он скиталец, все имущество которого вмещается в одном чемодане, что он «бездомный странник» и бедняк. Теперь он возлюбил бедность и проповедует не обогащение, а бескорыстие. «Довольство во всем нам вредно, — пишет он к матери в апреле 1851 года, — человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему жить в безнуждье и довольстве». О том же пишет он к сестре Елизавете:
«Милая сестра моя, люби бедность. Тайна великая скрыта в этом слове: кто полюбит бедность, тот уже не беден, тот богат».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});