Окалина - Иван Сергеевич Уханов
— Что ж это, Матвей… ты вправду хочешь, чтоб я порешил себя? — суровое изумление было на лице отца. Он тихо встал с табурета, положил ружье на сундук и вышел на крыльцо. Долго сидел там, нахохлившись, угрюмо дымя папиросками.
Присмирел он после этого случая. С работы являлся трезвый, тихий, в глаза нам не смотрел, а все как-то мимо да грустно.
— Сама ты, Маруся, виновата. Поблажки ему даешь… Ведь не от бед Степан хлебает ее, а от уюта. Пришел с войны на все готовенькое: ты и детишек, и себя, и хозяйство в целости-сохранности сберегла. А заявись он к разбитому корыту, к спаленной хате — небось не разгулялся бы, — сердито высказался однажды дядя Матвей, на что мама возразила:
— Грешно бы добавок-то Степану желать, нацеплять к тем болям и ранам, что перенес… Не дай бог никому. Ты б, Матюша, в баньку пригласил его да поглядел…
— Что мне на него смотреть? Ты на меня погляди! — нервно отмахнулся сосед.
Война не пощадила его.
На лице дяди Матвея краснеют глянцевитые бляшки — следы сильных ожогов. Когда он смеется, видны его ровные, поразительно белые зубы. Вставленные зубы. Свои он потерял на фронте. В Ключевку Матвей Трофимович Елфимов возвратился в середине войны, жестоко израненный и контуженный. Возле правого уха у него приставлена этакая черненькая пуговка с тоненьким проводком. Перед сном дядя Матвей отцепляет от ноги короткий кожаный протез, снимает «ухо» и все аккуратно раскладывает возле себя. Кто-то в шутку однажды назвал его раскладушкой. В глаза не называли, ну а за глаза люди остры на язык. «Пока наш раскладушка соберет себя по частям, опять в зиму без дров останемся», — ворчливо шутили бабы, сталкиваясь иногда с неторопливой хозяйской осмотрительностью дяди Матвея, бригадира.
— Я не прочь со Степаном попариться. Но дело тут не в бане… — поостыв, рассуждал дядя Матвей. А я, слушая разговор, вспомнил, как однажды отец взял меня, мальца, с собой в нашу баньку, спину ему веничком похлестать.
Разглядывая крепкое, подбористое, но изуродованное шрамами, грубыми рубцами тело отца, я прицепился к нему с расспросами. Отец стал пальцем водить по своему животу и груди, как указкой по карте.
— Это… осколком под Москвой чиркнуло. А тут пулевая, навылет — у Великих Лук, есть там городишко Торопец. Вот там… Ну, а бедро огнеметом подпалило у Зееловских высот — это под Берлином…
Я смотрел на отца с гордостью и жалостливой любовью. Если бы его тело, думал я, не прикрывала одежда, люди бы видели все его раны, увечья и многое бы ему прощали. Мало ли сделал он для них, для нас, для всей Ключевки, пройдя с боями от Москвы до Берлина?!
— Не один он воевал, покалечен. Вон Трофим Ушаков… Двух сынов потерял, сам изранен, а ничего, не раскис, не улез в бутылку. Когда горе большое, вином его не залить. — Дядя Матвей не одобрил мамино заступничество, и когда отец попадался ему на глаза пьяный, он встряхивал его за грудки и негромко стыдил:
— Опять размок, фронтовичок. Э-эх, своими же пьяными ногами топчешь свой авторитет…
— Верно, Матюша, верно, — винясь, соглашался отец. — Но… всяко мы воевали. Кто жарко, кто с прохладцей. А я всегда, все четыре года в коренниках, на передовой, в первом эшелоне… И нервы, сам знаешь, не лыковые, порваны, не держат.
— Не прибедняйся. На тебе еще пахать можно, — по-бригадирски строго урезонивал отца Елфимов. — И нечего все на войну валить. Позади она. А впереди — жизнь, работа. Вон сколько работы в колхозе! Ты же на завод махнул. А там самого черта пить научат… Сам ты себе, Степан, злейший враг… Знаю, война тебя потрепала, спиртзавод, как собутыльник, тебе на дороге повстречался. Знаю, побочные заказы избаловали — печной мастер нарасхват! Но главный бес, Степа, — в тебе сидит. Да, в тебе!
Отец вяло соглашался, похож он был на человека, у которого с трудом нашли хворь, многие годы подтачивающую его здоровье, оставалось лишь взяться за лечение. Но вот беда: сам-то отец не считал себя больным — сердце, печень, желудок, почки и прочие органы в порядке, так что ж лечить?! Ах, от вина, от выпивок лечиться? Так разве ж то болезнь? Захочу — и брошу пить.
— Так захоти! — кричал дядя Матвей.
И отец иногда мог держать себя, обходился без хмельного. Однажды ему было велено срочно обмуровать новый котел в кочегарке. С зари до зари пропадал он на заводе, до срока кончил дело. Его усердие начальство отметило ценным подарком — бритвенным прибором в красивом кожаном футляре.
Но таких трезвых полос в его жизни выдавалось все меньше и реже. Опять его где-то угощали, поили и доставляли домой чуть тепленьким. По утрам он вставал с отекшим лицом, дрожащими руками, с каким-то звериным блеском в красных глазах, и начинал гонять маму, требуя опохмелиться. «Я — отец!» — с угрожающей и вместе с тем уязвленной гордостью кричал он, размахивая кулаками, и мы, дети, бросались к маме, заслоняя ее от этих неуправляемых кулаков. В такие минуты отец не был похож на себя обычного и мы не признавали его. Тогда он отчаянным криком напоминал, что он наш отец, требовал к себе прежнего почтения, хотя сам давно уже был не прежний. Спасая разрушающийся авторитет, он, приободрив себя рюмкой, начинал рассказывать о былых своих геройствах на фронте. Когда-то мы вымогали у отца такие разговоры, слушали их, разинув рты. Теперь же не любопытствовали, не донимали его расспросами. И отец верно улавливал наше настроение. Однажды резко оборвал свой рассказ, лицо его мученически исказилось, из глаз покатились к подбородку невероятно настоящие, прежде никогда не виданные нами его слезы.
— Эх вы… Что ж вы так? Жить жирее стали, да? — неумело всхлипывая и вытираясь рукавом рубахи, говорил отец. — И теперь, стало быть, плевать вам на нас… кто крови не жалел… Сталинград держал… Только мое орудье двести выстрелов — без продыха, слышите?.. Кровь из ушей капала, краска на стволе горела…
С какой-то вежливой жестокостью мы дослушивали отца и сразу же расходились по своим делам, а он еще долго и одиноко сидел за столом, согбенный, сникший…
В те дни у него появился вдруг интерес к боевым наградам, что уж лет десять забыто лежали в узелке где-то на дне семейного сундука. Однажды вечером, собираясь с мамой в гости, отец попросил достать ордена и медали. Он надраил их суконкой,