Толстой и Достоевский. Братья по совести - Виталий Борисович Ремизов
Но все это — философия; воротимся к воображаемому романисту[48]. Положение нашего романиста в таком случае было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали красоты за собою. О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! Можно даже до того увлечь читателя, что он примет историческую картину за возможную еще и в настоящем. Такое произведение, при великом таланте, уже принадлежало бы не столько к русской литературе, сколько к русской истории. Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это — мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в течение трех поколений сряду и в связи с историей русской, — этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном типе своем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде[49]. Даже должен явиться каким-нибудь чудаком, которого читатель с первого взгляда мог бы признать как за сошедшего с поля и убедиться, что не за ним осталось поле. Еще далее — и исчезнет даже и этот внук-мизантроп; явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Если некрасивые, то невозможен дальнейший русский роман. Но увы! роман ли только окажется тогда невозможным?» (XIII, 453–454).
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из подготовительных материалов
к «Дневнику писателя» за 1877 г.
«Война и мир», «Детство и отрочество», но эти, случайные семейства или потерявшиеся, нравственно разложившиеся, кто опишет. Увы, их большинство. Отец и 7 лет сын с папироской.
Ленивы, беспорядочны, циничны, маловерны» (XXV, 236–237).
Глава семнадцатая. «У МЕНЯ, МОЙ МИЛЫЙ, ЕСТЬ ОДИН ЛЮБИМЫЙ РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ…»
Тоска о высшем и красивом типе людей
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из вариантов к роману «Подросток»
Наброски и планы. 1874–1875
«…Знаешь, друг мой Аркадий, несколько дней назад ты вдруг вымолвил в жару одно слово, которое очень меня поразило, именно — «благообразие». Я понял так, что в нас нет его, а что ты его ищешь с того дня, как себя помнишь, и что потому ты бросаешь нас и идешь искать его в другом месте. Ну это точь-в-точь так и есть: зная, что не дам тебе благообразия, я и не звал тебя до сих пор. Ведь приехал ты из Москвы почти случайно. Но ты не поверишь, как стал ты мне сразу вдвое роднее и понятнее после этого твоего восклицания о благообразии. «Неужели мы до такой близкой степени друг на друга похожи?» — подумал я и вдвое тебя полюбил. Ну, а подумав еще, я догадался, что ты ничего не сказал мне о себе нового, и я знал об этом еще два года назад, может, пять лет назад. Потому что я постоянно думал о тебе, мой милый, — этому ты должен поверить.
— Но если вы думали так давно уже обо мне, друг мой, и так любили меня, то какого же надо было еще благообразия?
— Ты так полагаешь, мой друг? Не будем спорить, а лучше поговорим об одном предмете. Слушай, друг, я начну издалека. Говорить, так говорить.
Он улыбнулся и помолчал. Он видимо становился грустнее и грустнее, и в то же время им постепенно и видимо, по мере речи, овладевало сильное и энергетическое возбуждение. [Я всё разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об одном, а ударяюсь в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда сердце слишком полно, а мысль давит…] (Здесь и далее текст в квадратных скобках Достоевского. — В. Р.)
Портрет Л. Н. Толстого. Музей-усадьба «Ясная Поляна». Худ. Иван Крамской. 1973
Далее начато: а. У меня, мой милый, есть один любимый писатель[50] [из наших современных]. Он романист, но [я бы назвал его] для меня он почти историограф нашего дворянства, или, лучше сказать, нашего культурного слоя, по выражению одного современного генерала, тоже писателя. Я, мой друг, за русской литературой слежу с охотой и с удовольствием, и в этом моветоне охотно тебе признаюсь. Помнишь, в «Онегине». Ну вот, этот завет Пушкина он и взялся исполнить. Я проследил — с детства и отрочества, на войну, на побывку. О, у него широко взято, все эпохи дворянства. Не одни лишь встречи, но вся эпоха.
б. У меня, мой милый, есть один любимый русский писатель. Он романист, но для меня он почти историограф нашего дворянства, или, лучше сказать, нашего культурного слоя, завершающего собою «воспитательный» период нашей истории, по выражению одного современного русского генерала и, пожалуй, тоже писателя. В этом «историографе нашего дворянства» мне нравится всего больше вот это самое «благообразие», которого [ты ищешь или] мы с тобой ищем [или по крайней мере намек на возможность его], в героях, изображенных им. Он берет дворянина с его детства и юношества, он рисует его в семье, его первые шаги в жизни, его первые [взгляды] радости, слезы, и всё так поэтично, так незыблемо и неоспоримо. Он психолог дворянской души. Но главное в том, что это дано как неоспоримое, и, уж конечно, ты соглашаешься. Соглашаешься и завидуешь. О, сколько завидуют! Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей, а главное, уж в детстве начинающие понимать беспорядочность и случайность