Самуил Лурье - Литератор Писарев
Раиса выглядела грустной, осунулась и побледнела. Она остригла косу; волосы, перехваченные за ушами темной лентой, свободно падали на плечи. Писарев не смел до них дотронуться: нежностей Раиса не терпела. Она избегала и разговоров о свадьбе, да и случая не было заговорить: все катания на тройках да прогулки гурьбой. Не при Андрее же Дмитриевиче разглагольствовать о будущем счастье.
Писарев привез ему рукопись своего романа. Дядя хвалил неистово и возмутился, услышав, что эту вещь, такую современную и художественную, Митя не только не собирается печатать, но даже намерен сжечь.
— Нет уж, извини, не позволю. Это не только твоя история. Тут мы все как живые — Раиса, я, даже твоя мамашa. Это наша жизнь, хоть и не все ты видишь в истинном свете. Не отдам рукопись! Сам напечатаю, как свою, коли она тебе не нужна.
Писарев, смеясь, согласился. Весь день Андрей Дмитриевич колдовал над рукописью — что-то вычеркивал и вписывал, а вечером объявил своим молодым друзьям, что сочинил коротенький роман и хочет прочитать его вслух.
Присутствовали, кроме Раисы и Писарева, Гарднер и Хрущов. Слушали молча, не глядя друг на друга. Хвалили скупо, обходя сюжет.
Эта деликатность приятелей и молчание Раисы больно задели Писарева. Его отождествляли с героем романа! В нем видели больного мальчика, его щадили! И он обрушился на роман с безжалостной критикой. Не ставя под сомнение фабулу, он высмеивал героя, этого Колю, который так легко теряет рассудок при первом соприкосновении с действительностью. Он говорил, что ежели молодой, здоровый, образованный человек чувствует себя несчастным — так ему и надо. Значит, у него ложный взгляд на вещи, и жалеть его нечего.
— Жизнь прекрасна, и надо наслаждаться ею, а не приставать к другим с требованиями: ах, мол, осчастливьте меня! Материала для счастья у каждого довольно, под рукой лежит, но не всякому дано, а лишь тому, кто не подгоняет свою жизнь под выдуманные правила. А то сочинит себе человек идеал какой-нибудь недостижимый, да потом и плачется, не в силах дотянуться. Кто, спрашивается, виноват? Или возьмите ревность. Ну может ли быть что-либо глупее, унизительнее, а главное — бесполезнее, чем страдать от того, что женщина, которую вы любите, предпочла вам другого? Казалось бы, ежели она вам дорога, радоваться надо ее счастью. Как бы не так! Мы знаем из дрянных книг, из досужей болтовни в гостиных, что в таких случаях положено страдать, — ну и страдаем. Глаза сверкают, зубы скрежещут, мы плачем и сходим с ума — и действительно делаем несчастными себя и других. Колю можно извинить только его крайней молодостью. Преодолев кризис, он способен еще стать дельной личностью. Но пока что, такой, каким изображен, в герои он не годится.
Ошеломленный Андрей Дмитриевич пытался возражать — дескать, любовь не подчиняется рассудку, а идеалы бывают разные, — но тут дружно вступили и Хрущов, и Гарднер и насмешками принудили его отказаться от обскурантских мнений. Раиса так и промолчала весь вечер.
И на всем протяжении этих затянувшихся каникул мерещилась в ней Писареву какая-то необъяснимая отчужденность. Тем настойчивее он уверял Варвару Дмитриевну, что все в порядке:
«Могу тебе поклясться, что между этими людьми у Раисы нет любовника, а если бы и был таковой, то ни ее отец, ни ты, ни я не имеем права вмешиваться в ее дела. Согласно с моими убеждениями, женщина свободна духом и телом и может распоряжаться собой по усмотрению, не отдавая отчета никому, даже своему мужу».
Он прожил в Москве почти два месяца и написал за это время всего одну пустячную рецензию. Время шло однообразно и увлекательно, как снегопад. К февралю деньги кончились. Пора было приниматься за работу. Писарев твердо решил и обещал Раисе, что за год, а то и за полгода добьется прочного, обеспеченного положения в «Русском слове». Потом свадьба, а с осени они поселятся в Петербурге — квартиру надо будет подыскать заранее. Она переводила на другое: надоела Москва, нестерпим Андрей Дмитриевич, а у Гарднера есть кузина, у кузины — имение в Тверской губернии, так не погостить ли там до лета, благо хозяйка прислала приглашение. Отчего же не погостить, поддакивал Писарев.
Уезжал он вместе с Хрущовым — у того были дела в Петербурге. На вокзал явились веселой толпой, до самого звонка дурачились, прощались уже наспех. Но все же Раиса расцеловала его — сама! — в обе щеки. В тот день — одиннадцатого февраля — пала оттепель, и стекло вагонного окна было мокрое, в толстых ледяных прожилках. Он пытался разглядеть ее лицо, когда поезд тронулся, — но ничего не было видно.
Дверь открыл Баллод — остальные обитатели мазановской квартиры ушли уже на лекции.
— Ну, Писарев! — радостно завопил он. — Ну, хорош! Его лордство прохлаждается в древней столице, а тут с собаками ищут: извольте, дескать, получить вашу медаль!
— Медаль?
— Ну да, серебряную. Золотая — Николаю Утину с третьего курса. Но как же ты не приехал на акт? Какое зрелище пропустил!
— Точно я не видал этих церемоний.
— Какие там церемонии! Студенческий протест — вот что там было. Впервые в истории императорского Санкт-Петербургского университета студенты ошикали ректора!
— Не может быть!
— Представь. Объявлена была речь Костомарова — как будто о биографии Аксакова, что ли. И вдруг после отчета ректора на кафедру вместо Костомарова поднимается Касторский! У нас теперь принято обыкновение, как в немецких университетах: в знак одобрения топаем ногами, в знак неудовольствия — шиканье. Сотни голосов хором: речь Костомарова, речь Костомарова! Начальство скрылось, один Фицтум бродит по коридору как тень. Наконец Плетнев опять появился — бледный, губы дрожат. Кое-как пролепетал, что речь Николая Ивановича на акте отменена министром, но что она будет произнесена на днях в публичном чтении, в зале Пассажа. Уговаривал разойтись. И мы разошлись. И никому ничего не было. Вот время настало — нас боятся!
Время действительно настало тревожное, полное надежд и опасений. Это в тот же день подтвердил Писареву Благосветлов. И сам Григорий Евлампиевич выглядел необычно веселым, а говорил задумчиво и чуть ли не ласково.
— Вы, любезнейший Дмитрий Иванович, словно с луны свалились. Неужто Москва-матушка и знать ничего не хочет, кроме жирных кулебяк? Вы не слышали разве, что крестьянское дело покончено? Манифест, говорят, уже готов и будет оглашен в годовщину восшествия Александра Николаевича на престол, девятнадцатого февраля. На девятьсот девяносто девятом году своего существования Россия вступает в семью европейских государств. Двадцать миллионов рабов получат свободу! Но в каком ужасе наши Простаковы и Скотинины! Заметили — столица наводнена войсками? Масленичные балаганы убрали из Александровского сада — видели? Боятся возмущения, — стало быть, совесть-то нечиста. А честные люди опасаются другого — что эта реформа, подготовлявшаяся в такой борьбе и тайне, сойдет на полумеры и вместо немедленного освобождения крестьян с землею начнется скаредное крючкотворство. Что нас ожидает через неделю, какой поворот истории?.. И в такое время, батюшка мой, вы позволяете себе лениться. Возьмите пример с вашего товарища, господина Крестовского: работает для «Русского слова» не покладая рук.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});