Вадим Бойко - После казни
Наконец обыск закончился. Блокфюрер озабоченно посмотрел на часы: в пять нужно рапортовать о порядке в блоке. Ему нужно спрятать в надежном месте часть награбленного, очистить мундир от перьев и привести себя в порядок. Ведь в фашистском рейхе внешний вид офицера ценился чуть ли не наравне с преданностью фюреру. А за нарушения присяги и присвоение ценностей, которые считались собственностью немецкого государства, по головке не погладят даже эсэсовского офицера.
Увидя, с какой поспешностью блокфюрер рассовал по карманам золото, я понял: судьба Стодвадцатьтрикуплета решена. Ждать долго не пришлось. По команде эсэсовцы накинулись на Стодвадцатьтрикуплета, ползавшего у ног блокфюрера и целовавшего ему сапоги. Посыпались удары, подонок, обхватив голову руками, дико заорал. Его топтали коваными сапогами, пока не убедились, что он уже никогда не встанет. Потом взяли растерзанный труп за ноги и поволокли из камеры.
— Аллес ин орднунг[28] — торжественно произнес блокфюрер, прошелся вдоль выстроенных рядов узников, ткнул пальцем в Жака и сказал: — Назначаю тебя старостой. Немедленно прибрать все это! — Он брезгливо ткнул нагайкой в сторону вспоротых подушек и матрацев.
Блокфюрер вышел. Французы не скрывали своего удовлетворения таким поворотом событий. Энергично жестикулируя, они оживленно разговаривали. Смерть ненавистного старосты и его холуя устраивала всех.
Один из узников подошел ко мне, пристально поглядел в глаза и сказал:
— Сделано — комар носа не подточит. За золото эсэсовцы отправят на тот свет кого угодно… Тонко сработано, что и говорить…
Я промолчал, делая вид, что вся эта история лично меня не касается.
Работали старательно и молча. Жак и Жан руководили уборкой спокойно, без окриков и суеты. В мусорный ящик выбросили обе дубинки, которыми Бубновый Туз и Стодвадцатьтрикуплета еще вчера избивали нас. Эта деталь не осталась незамеченной. Все с облегчением вздохнули.
Жизнь узников двадцатой камеры изменилась к лучшему. Жак спокойно и деловито выстраивал заключенных на утренний и вечерний аппель, рапортовал блокфюреру, получал и честно распределял баланду, руководил уборкой камеры, следил за порядком и старался, насколько это было возможно, облегчить положение больных и до предела истощенных. В глазах даже стопроцентных доходяг затеплились огоньки надежды. Заключенные заботились друг о друге, помогали ослабевшим слезать с нар во время утренних и вечерних поверок. Камеру прибирали добровольцы из физически более крепких.
Жаку как старосте три раза в день приносили из эсэсовской кухни калорийную пищу. Он подкармливал своего земляка Жана и меня. Ко мне все в камере относились как к ребенку. Я делился этой едой с Максимом. А когда однажды блокфюрер принес Жаку бутылку шнапса, он промыл мне раны на спине и пальцах и продезинфицировал самодельные бинты. Я спокойно спал, сколько хотел. Меня будили только поесть да на вечерний и утренний аппель.
Больше всего я боялся теперь, чтобы меня не перевели в другой лагерь, ведь наш пересыльный, здесь никто долго не задерживался.
Мои опасения оказались не безосновательны…
Глава 4
Один из заключенных, дежуривший у дверей, подал сигнал тревоги: блокфюрер! Мы быстро построились. Теперь команду «стройся!» выполняли значительно быстрее, чем при Бубновом Тузе. Никто не хотел подводить нового старосту.
Жак отдал рапорт:
— В строю девяносто восемь гефтлингов. Отрабатываем приемы построения. Староста двадцатой камеры Жак Морель.
Блокфюрер прошелся по камере и удовлетворенно пробурчал «гут». Потом он достал из кармана записную книжку и стал нетерпеливо перелистывать. Все замерли в тревожном ожидании.
— Драйхундертфюнфунднойнцигзибундцванциг!
Блокфюрер назвал мой номер. Сердце у меня екнуло. Я взглянул на Максима. Его бледное лицо сейчас выражало сильное волнение, а ласковые серые глаза потемнели. Он, вероятно, подумал, что меня забирают на допрос по делу загадочной смерти Бубнового Туза.
Собравшись с духом, я громко ответил:
— Есть! — и вышел из строя.
— Раус! — скомандовал блокфюрер. Все смотрят на меня с сочувствием, словно провожают на смерть.
— Прощайте, товарищи!
— Ахтунг! — с надрывом кричит Жак.
Я понимаю, что это сказано специально для меня.
Спазмы перехватывают горло. С трудом сдерживаю готовые брызнуть слезы. Переступив порог камеры, я почувствовал себя совсем одиноким и беззащитным.
На знакомой площадке уже выстраивались сотни три заключенных. Возле трибуны в окружении свиты стоял «папаша» Боденшатц. Он, видно, рассказывал что-то очень веселое своим подхалимам, те громко хохотали.
Наконец процедура выстраивания, которая стоила жизни нескольким узникам, была закончена. «Папаша» Боденшатц, с трудом взобравшись на помост, молитвенно закатив глаза, как бы подчеркивая торжественность момента, растроганным писклявым голосом произнес:
— Дорогие мои детки! Наступила грустная минута. Как ни печально, но нам приходится расставаться. Вы у меня жили, как у Христа за пазухой. Надеюсь, вы еще не раз вспомните счастливые денечки, проведенные в этом райском уголке. Прощайте. Пишите письма.
Старый шут и ханжа, паясничая, вынул из кармана платок и приложил его к глазам, делая вид, что утирает слезы.
— Смейтесь, скоты, скоро придется плакать! — выкрикнул один из заключенных. Это была неразумная и отчаянная дерзость. И его счастье, что гомерический хохот эсэсовцев помешал им услышать слова смельчака.
Началась сверка номеров с документами. Лагерные писари ходили вдоль шеренг со списками и стандартными сопроводительными карточками. Карточки были из твердой бумаги, имели квадратную форму, приблизительно двенадцать на двенадцать сантиметров. В них заносились основные демографические данные и перечень «преступлений», совершенных узником перед немецким государством. На моей карточке с левого нижнего уголка до верхнего правого, по диагонали шла широкая красная полоса, на которой черной краской было напечатано: «Цурюк керен ист унервунш»[29]. Сверяя мой номер с карточкой, писарь и эсэсовец с удивлением и недоверием рассматривали меня: им не верилось, что такой истощенный и слабосильный подросток с забинтованными руками мог столько раз бежать из лагерей.
Не успели еще закончить проверку, а в лагерь уже въезжали десять крытых грузовиков и десять мотоциклов с колясками, на которых были установлены пулеметы. Когда нас загоняли в кузов, я умышленно замешкался. И хотя это стоило мне двух ударов прикладом в спину, я своего добился — залез в машину одним из последних. Пустился на эту хитрость я для того, чтобы рассматривать окружающую местность, хотя бы в дороге увидеть белый свет.