Елена Коренева - Идиотка
«Господи Иисусе Христе, Боже мой, ослаби, остави, очисти и прости ми, грешной и непотребной и недостойной рабе твоей, прегрешения и согрешения и грехопадения моя…» — произношу я слова молитвы, продиктованные мне Наталией Петровной Кончаловской, «мамочкой» своих знаменитых детей.
Глава 22. Иннокентий — невинный
Есть еще один вдохновенный старец, подаренный мне судьбой. На «Романсе о влюбленных» я познакомилась с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским. При виде его у меня всякий раз сжималось сердце, как если бы мы были связаны родством. Да, конечно, он тоже напоминал мне чем-то моего отца. Худой, узкокостный, жилистый — больше морщин и нервов, чем мышц и здоровья, — сутуловатый, извиняющийся… Его внешняя беззащитность и растерянность — эдакий камуфляж, прикрывающий ясновидение и стойкость гения. Налет юродства — или того, что принимали за юродство, — был приспособлением праведника к безумному миру. Мудрец — он же клоун, дурачок! Так и останется загадкой, кто кого породил: Смоктуновский — Мышкина, Гамлета, Деточкина — или наоборот. В нем была какая-то потусторонняя таинственность, вроде он здесь и сейчас, вместе с тобой, но одновременно подключен к чему-то «там», к циферблату без стрелок. Я слышала недоуменный рассказ одного киношника, который никак не мог понять, какого же роста Иннокентий Михайлович. «Вчера он был головой на уровне шкафа — вон того, возле двери, а сегодня вошел — сантиметров на десять пониже. Как такое вообще возможно?» Его способность к мимикрии — чисто актерскому качеству — была доведена до виртуозности, превращая его тем самым и впрямь в полумифическое существо. Все наводило на мысль: хоть внешне Смоктуновский как обычные люди, но в то же время немного больше, чем просто человек.
Еще до начала съемок Кончаловский предложил мне составить ему компанию во время поездки под Ленинград, где отдыхал со своей семьей Иннокентий Михайлович. Предстояло уговорить его сыграть роль Трубача. Он только что закончил очередную картину, плохо себя чувствовал и сниматься отказывался. Его супруга Соломка — от Суламифи — была категорически против, чтобы муж занимал себя работой. Но Кончаловский надеялся, что личный визит произведет действие, и не ошибся. Сопротивление Иннокентия Михайловича было сломлено, он согласился. Мне бросилась тогда в глаза его манера общаться — неторопливость, открытая реакция на все, отсутствие в словах второго смысла. Он вынуждал тем самым к крайней простоте, разговору без лукавства. От этого возникал мысленный вопрос: «Уж не вру ли я? Вот опять играю, опять, эх!..» Когда меня представили ему, он заметил, что знает моего отца. «А, Леша Коренев! Конечно, помню, он работал „вторым“ на „Берегись автомобиля“. Трудно жили, перебивались без денег, так что Леночка не избалована, ей известно что почем», — пояснил он то ли мне, то ли Кончаловскому. Эта привычка называть вещи своими именами могла бы и покоробить и смутить, окажись на его месте кто-нибудь другой. Но есть люди, которым позволено так говорить. Они призваны кем-то «резать» всю правду, как будто они видят, чем на самом деле забиты наши черепные коробки, и делятся своими впечатлениями. Подобную манеру общаться я замечу много позднее и в Нине Берберовой, и в Иосифе Бродском. По всей вероятности, афоризмы Фаины Раневской имеют ту же природу. Моя мама как-то стала свидетельницей забавной сцены, произошедшей на «Мосфильме». В гримерную к Иннокентию Михайловичу зашла его давняя знакомая. Он встретил ее радостным приветствием, но тут же посетовал: «Эх как постарела, миленькая, плохо выглядишь, так нельзя!» Когда женщина ушла, оторопевшая гримерша попыталась укорить Смоктуновского в бестактности. Но он был возмущен не менее гримерши: «Сколько же можно врать? Кто-то должен начать говорить правду!»
На меня он смотрел с заботой и обожанием, понимая все мои сильные и слабые стороны. Встретив меня случайно на Калининском проспекте, он остановился побеседовать со мной и с видом доброго демона вдруг прошептал: «Прекрасное лицо… Если бы еще несколько сантиметров роста — была бы неотразима. Совсем чуть-чуть, два сантиметра!» Так он разглядывал меня, отстраняясь, словно от картины, и досадовал на природу, на Бога, на высший умысел, не позволивший мне стать совершенством. Когда разговор коснулся неудач в моей личной жизни, он со вздохом посетовал: «Андрон — человек талантливый, а что до романов… Развращает он людей. Тяжело ему должно быть с самим собой, а в старости будет совсем одиноко».
В «Романсе» у меня только одна сцена с Иннокентием Михайловичем — сцена у костра. Таня узнает о гибели Сергея, не хочет в это верить, выходит во двор и, только услышав печальную мелодию, которую играет Трубач, надламывается и впадает в истерику. Переход от тихой речи к внезапной ярости очень труден для актера, особенно на крупном плане в кино — любой наигрыш будет замечен камерой. Понятно, что я волновалась перед дублем, но вдвойне я волновалась потому, что передо мной был «сам» Смоктуновский. Режиссер подбадривал меня, призывал ничего не бояться и играть «на всю катушку». Приняв его совет к сведению, я начала дубль и в момент взрыва отчаяния принялась хлестать Иннокентия Михайловича по щекам что есть мочи. После команды «Стоп!» режиссер удовлетворенно поблагодарил меня за проделанную работу. Однако Смоктуновский был в недоумении. «Миленькая моя, разве так можно? — говорил он, держась за щеку. — Ты мне чуть зубы не выбила, они же вставные, надо было предупредить». Я страшно расстроилась: такой артист — и так нехорошо получилось. А Кончаловский заговорщицки подмигивал: «Все правильно сделала, это он так, отойдет». Слава Богу, «он» отошел, правда, на это потребовалось некоторое время… Я думаю, Иннокентий Михайлович не пожалел (хоть я его и «избила»), что все-таки снялся Трубачом в нашей картине. Образ верного друга, уличного музыканта, поэта, чье кредо: «Чтоб жизнь прожить, как миг, как крик — да здравствует любовь!» — этот образ ему очень к лицу. Ведь при всей странности, сложности, загадочности он был человеком своего поколения, прошедшим войну, плен, пережившим свое персональное «быть или не быть», — и из всего этого ада он вышел артистом, шутом, насмешником. Для такой судьбы требуются мужество и щедрость души. Недаром свою книгу, составленную из дневниковых записей, он назвал «Быть!».
Моя профессиональная жизнь была отмечена еще тремя «с половиной» работами вместе с Иннокентием Михайловичем. Это два телеспектакля: «Вишневый сад» в постановке Леонида Хейфица и «Цезарь и Клеопатра» режиссера Александра Белинского. А также «Ловушка для одинокого мужчины», фильм моего отца, в котором наши персонажи не пересекаются. Ну и еще «половина»… Меня пригласили озвучивать лошадку в картине «Крепыш» Александра Згуриди. Я согласилась, так как главного героя, жеребца по имени Крепыш, озвучивал Смоктуновский. Выбор меня на роль возлюбленной «героя» был желанием Иннокентия Михайловича. Отказаться было невозможно! Моя «роль» оказалась настолько короткой, что я провела каких-нибудь полтора часа в студии звукозаписи, а после выхода картины и вовсе не смогла ее посмотреть. Неудивительно, что вскоре я забыла об этом милом «инциденте». А спустя много лет вдруг обнаружила в каком-то киножурнале список своих работ, и среди них — «Крепыша». Я долго ломала голову, откуда взялась эта картина, кого же я там сыграла и почему ничего не помню: ни задачи режиссера, ни костюмов, ни грима. Затем я бросила гадать, решив, что это очередная «утка» журналистов. Как вдруг в памяти всплыл темный зал и светящееся окно экрана: два лошадиных крупа, повиливающих хвостами, две скрещенные морды и гривы, развевающиеся на ветру. «Я скучаю по тебе!» — сказал Крепыш голосом Иннокентия Михайловича. «А уж я как скучаю…» — отозвалась его возлюбленная.