Афанасий Фет - Воспоминания
«Боже, — подумал я, — какой пример для наших специалистов!»
Добродушный, трудолюбивый, одноцентренный Максим Германович оказался идеалом специалиста. При 2-х месячном ежедневном совместном труде поневоле пришлось близко ознакомиться с этим, у нас почти не существующим типом.
Не встречая в мире ничего, видимо, выступающего из вековечных границ причинности, он считал всякую мысль о невещественном для себя неподсудной и бесплодной, и потому прямо говорил: «Я этого совершенно не знаю и навсегда оставил об этом думать». Будучи своею специальностью указан на мастерскую форму древних писателей, у которых она, как у черепокожных, выставляет свой костяк наружу как основную и существеннейшую свою часть, — Киндлер тонко понимал виртуозный выбор древними отдельных выражений. Но о том, чего не встречается в древних поэтах, он тоже не имел никакого понятия. Того тайного смятения, того неопределенного подъема и стремления к неведомому, которым полны корифеи христианского мира, начиная с Шекспира и Байрона и самого Гете и кончая Гейне и Лермонтовым, — у древних не существовало, и надо быть на этот счет весьма чувствительным, чтобы почувствовать зародыш этого веяния (романтизма) у Проперция. Нельзя не заметить, что по отношению к нашему русскому умственному вертограду так и хочется применить замечание, что самый сладкий плод с червоточиной. Оглянитесь на знакомых русских служителей Аполлона, и вы убедитесь в справедливости моего замечания; но у Максима Германовича не было никакой червоточины; для него Прусское государство, т. е. Германская империя, была верхом совершенства: она вся состоит из превосходно обученных и вооруженных солдат и переплетена подземными телеграфными линиями, дающими при железных дорогах возможность задавить первого врага массой вооруженной защиты. Там люди изучают древних ради их образцового совершенства, а не ради чинов. Словом, с этих сторон Максим Германович был неуязвим, и я старался избегать с ним разговоров о несравненном величии Германской империи.
Зато наши занятия с самого дня приезда Киндлера установились наилучшим образом. Комнату он занял наверху в одном коридоре, напротив входа в мою половину. После утреннего кофе мы расходились по своим комнатам знакомиться с данной сатирой Горация, причем он старался в подробностях приготовиться и к следующей. Часам к 10-ти он приходил ко мне с Горацием в руке, а я начинал сдавать ему экзамен по сатире, которую собирался переводить. Невзирая на сильный немецкий акцент, Киндлер ознакомился с русским языком до полного понимания всех его оттенков. Конечно, сдавая свой экзамен, я старался о возможной близости моего перевода к подлиннику и, не находя в данную минуту русского слова, вставлял немецкое. Выслушав мой перевод, Киндлер снова уходил к себе и работал до 12-ти часов, т. е. до завтрака. После часовой прогулки он снова уходил работать до 4 часов, ревностно готовя следующую сатиру. К 4 часам я обыкновенно поджидал его прихода, чтобы прочесть ему те 30, 40 и даже 50 стихов, которые успел перевести за утро. Вот тут-то начиналась беда. Максим Германович не признавал по отношению к нашему брату никакой поэтической вольности. Licentia poetica[249] существует для древних писателей; так она уж там в учебниках и прозывается, а про русских стихотворцев там ничего не сказано. А потому в переводе надо искать не приблизительного, а самого несомненного русского выражения. Иногда отыскивание этих точных выражений доходило до зеленых кругов в глазах. Однажды, в минуту невыносимого мучения, я не выдержал и сказал:
— Э, Максим Германович! право, это все равно!
Киндлер замолчал, но зато весь обед дулся и отворачивался от меня, как от unartigen Buben[250]. Когда перед вечерним чаем он снова зашел ко мне, я просил его извинить меня за необдуманные слова. «То-то, — отвечал Киндлер, — я изумился: как может быть вам все равно то, что выходит из-под ваших рук».
Тем не менее добросовестная критика Киндлера в отдельных случаях переступала надлежащую границу. Мои друзья знают, до какой степени я дорожу всеми указаниями на мои промахи и несовершенства; но на известной степени я остаюсь при своем мнении. Вот на этой-то точке Киндлер иногда вступал со мною в спор и, что замечательно, никогда ни разу по поводу латинских выражений, а по поводу русских. Изучивши литературную речь, он незнаком был с народною и вдруг при каком-либо обороте утверждал, что так нельзя сказать по-русски. Как бы то ни было, мы тщательно пересмотрели с Киндлером всего Горация и расстались наилучшими друзьями[251].
Ко второй половине июня Петя Борисов, пользуясь вакационным временем при Иенском университете, приехал в Воробьевку. Он был неистощим в рассказах о любезности профессоров и их жен, умеющих вести с посетителем самый интересный разговор, продолжая развешивать на веревке вымытое белье, о воинственном настроении граждан университетского города, не пропускающих ни одного проходящего с музыкой взвода, чтобы в виде мальчишек и лавочной прислуги не пристроиться в хвосте колонны и, попав в левую ногу, не промаршировать вслед за войсками, о знакомой всему городу паре соловых герцога Веймарскаго, причем весь город говорит: «das sind die Ieabellen des Herzogs».
С не меньшим энтузиазмом Борисов на собственной тройке и в собственной пролетке навещал свою Ольховатку. Но как вопреки моим советам он затратил несколько тысяч капитала, остававшегося за покупкой имения, а последний урожай оказался неудовлетворительным, то Борисову пришлось просить Ивана Ал. взять имение в аренду.
Однажды, когда сам Петруша вызвал меня на разговор о его материальных делах, я, упрекнув его в настойчивом желании купить имение, которым он лично управлять не будет, обратил его внимание и на другой вопрос.
— Ты читал, — сказал я, — новый закон, по которому выморочные дворянские имения становятся достоянием местного дворянства? Не забудь, что хотя у тебя есть двоюродная сестра Шеншина, но как Борисов — ты последний в роде. Твоя Ольховатка не наследственна, как Новоселки и Фатьяново, а имение благоприобретенное, которым ты можешь или заживо распорядиться по воле, или же предоставить его судьбе, какой бы ты не желал.
На другой день после этого разговора Борисов, не сказав мне ни слова, поехал в Курск, написавши духовное завещание, и сдал его на хранение нотариусу. В чем оно состояло — я никогда ни у кого не спрашивал.
16-го августа текущаго 82-го года исполнилось 25-летие нашей свадьбы, но так как с одной стороны у молодого поколения наших племянников и племянниц к этому времени кончались каникулы, а у нас в деревне начиналась страда, во время которой все материальные силы обращаются в поле и на гумно, мы решили назначить наш семейный праздник на 29 июня. К этому же дню моя племянница Оля Шеншина, давшая слово Г-ву, просила приехать к нам с тем, чтобы я благословил ее образом.