Александр Щербаков - Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой
Завтра отбываю в ссылку. Место назначения – Бреды. Кто не знал беды, поезжай в Бреды, – говорят знающие люди. Вот редактор и хочет в воспитательных целях отправить меня подальше. Из ссылки я обязательно напишу, чтобы ты был в курсе событий.
Приезжай в срок обязательно! Нижайший поклон славным твоим друзьям. Как это у Леньки: «Море – это не просто воды скольжение…»
Всего доброго, дорогой! Приезжай скорей.
Галка
Ее письма всегда очень предметны, конкретны. Но порой их трудно поставить в некую логическую цепочку из-за того, что ни в одном из них не проставлены ни дата написания, ни место. То же самое – с ее сочинениями. Я, видимо, единственный человек, который при необходимости в каких-то случаях может хоть как-то определить эти координаты. Тем удивительнее, что в одном рассказе она в первых же строках обозначает место действия и довольно четко – его время.
«Это моя первая командировка – в захолустный городок Челябинской области. Старый матерый журналюга редакции напутствует меня словами: «Не видал беды – поезжай в Бреды»».
…И снова – пятьдесят лет… От момента, когда это было сказано, до дня написания рассказа «Степь русская». Он вошел в книгу «Яшкины дети», последнюю ее книгу, которую она увидела изданной при жизни. Она рождалась в том несравненном промежутке времени, о котором я писал в самом начале: «Мы, радуясь своим неожиданно счастливым дням и не стыдясь их, говорили вслух: «Подольше бы так, подольше…» У Галины в голове сложился сразу весь образ книги рассказов. Она писала быстро, почти без помарок, закончив один сюжет, тут же переходила к другому. Я перепечатывал их, можно сказать, затаив дыхание, опасаясь, чтобы как-нибудь невольно не сбить автора с этой волны воодушевления.
Знаю, многие искренние поклонники Щербаковой не согласятся со мной, но я считаю этот сборник ее лучшей книгой, с которой она вошла в круг самых блистательных мастеров рассказа в русской послечеховской литературе. Я абсолютно разделяю мнение молодого критика Алены Бондаревой, которая уже в первой фразе своей рецензии проявила ясное понимание нутра этого тома, проникнутого болью, гневом и жалостью.
«На самом деле Яшка (холуйствующий лакей из «Вишневого сада»), как и сам Чехов, тут ни при чем. Хоть Галина Николаевна Щербакова честно и посвятила свою новую книгу «Яшкины дети» Антону Павловичу, я вас уверяю, не в Яшке зло, не в Чехове начало. Но согласитесь, идея великолепная! Поглядеть, как бытует Яшкин род в наши дни. И пусть у нас в большем почете галереи лишних людей…да только на одного Онегина двадцать Яшек сегодня найдется. Вот и всплескиваем руками, вздыхаем: «Как вечно живы краеугольные Яшкины свойства: какая-то почти природная ненависть к своей матери и родине, демонстративно-холуйская, своекорыстная преданность барину и одновременно барская заносчивость перед челядью»…
…Порой и земля уже не выдерживает, восстает, вздымается, пугает. И тогда мы со страхом спрашиваем себя, точно героиня рассказа «Степь русская» (к слову сказать, «Степь украинская», «Степь русская» и «Степь израильская» создают по-настоящему крепкое ядро книги): «Река дает нам брод – переходите, горы дают ископаемое – пользуйтесь, а уж что говорить о деревьях, о цветах. Так почему же не допустить их права на гнев, на отвращение к человеку как бы разумному, но в сущности своей безумному, ибо только жалкий льстец мог назвать человека венцом природы».
Конечно, литературные аллюзии в книге тянутся не только к Чехову, тут и Бунина уместно вспомнить, и Гоголя, а потом всю русскую классику помянуть добрым словом. Потому что сильны связь и традиция. Все та же ясность текста, свобода стиля, легкость языка».
А началось все там, в том незапамятном году, в Бредах. Можно сказать, мы сейчас читаем отчет о редакционной командировке, отложенный на пятьдесят лет.
«Это моя первая командировка – в захолустный городок Челябинской области. Старый матерый журналюга редакции напутствует меня словами: «Не видал беды – поезжай в Бреды». Я нервно смеюсь. Мне на самом деле страшно, я храбрая при своих и при свете дня, а мой – он единственный – поезд приезжает в Бреды вечером, и мне еще ехать сколько-то часов до поселка, куда вызвало меня письмо. Райком комсомола осведомлен, меня должны встретить и проводить, но я как-то слабо во все это верю.
Я в журналистике – ноль, я совсем не знаю глухую провинцию, один расчет – я молоденькая и в зеркале ничего себе. Да! Еще зима. Холодрыга будь здоров, и на этот случай у меня нет ничего. Редакция моя – через дорогу, бегаю в так называемых румынках – полуботинки с искусственной опушкой. Пальто у меня вообще одно и на осень, и на зиму. А на голове – смейтесь, смейтесь – берет из такой же опушки, что и на румынках. Он хорошо лежит только на макушке, на уши его не хватает.
Вот такая вся из себя я и приезжаю. Меня честно встречает высокий, весьма презентабельный человек. Он не из райкома, а, как ни странно, из той деревни, куда я должна ехать. Он как бы подвернулся к случаю райкому, а я ему. Из разговора с ним выясняется, что ехать нам ночью по зимней степи около трех часов. Ехать на санях, дорога скверная, а для ночи трудная. Но тут, как говорится, без вариантов, другого пути нет.
И мы идем к саням. Мне уже холодно так, что спасу нет. Закоченела вся. Я чувствую замороженность локтей и лед ягодиц. Ну и как я могу про это сказать? На человеке тулуп до самых пят, огромная меховая шапка. И я слышу нервный меховой смех зимней одежды над моим скосившимся беретом.
В санях что-то брошено. Я плохо соображаю, но это оказывается еще один тулуп – для меня. Человек растягивает его на руках, приглашая меня как бы войти в него и вставить свои руки в рукава. Он долго лежал на морозе, тулуп. Он ледяной. Но надо мной стоят с видом, что, если я не буду делать как надо, тулуп на меня просто кинут. И я рухну под его тяжестью в сугроб, и станет у журналистки избушка ледяная, в которой ее и похоронят под названием «Она не выдержала первого испытания делом». Хоть в эту минуту смерть мне даже соблазнительней своим бесчувствием (так мне холодно), но я делаю, как мне велят. Сую руки в ледяные рукава, мне на голову валится ледяной капюшон. Встречающий перехватывает меня веревкой, по его пониманию, в талии, кидает в сани, заталкивая под меня мои же бедные ноги в румынках. Он садится рядом, и мы трогаем, по-моему, незнамо куда. Лошадка бежит борзо, я, находясь в ледяной бане, начинаю думать: три часа я, пожалуй, не выдержу.
Лошадка старается. Сосед мой молчит. Но тут выясняется сила моего слабого тела. Оно, оказывается, может разогреть тулуп. Во всяком случае, через какое-то время я выныриваю носом из капюшона, мгновенно задохнувшись морозом, но чужая рука заталкивает мой мокрый нос обратно. И мне уже хорошо внутри, я даже начинаю думать о высоком. О том, что с лицами девушек так не поступают, их не пихают грубо, что мой сосед – невоспитанный мужлан, а чего я ждала на этом конце света? Я начинаю чувствовать острый запах кожуха, он мне не нравится, и я проковыриваю пальцем в шубном забрале выход на волю хотя бы для носа. Что я вижу и слышу? Очень холодно – это да. Снега на земле мало, и сквозь него я вижу не только кочки земли, но и засохшую траву. И это меня торкает. Именно так я думаю, хотя такое слово в дистиллированной литературе встречается редко. Но я недавно из института, я помню одно из смешных далевских толкований: торк – внезапный натек силы с разгону. Я вставляла эти слова в какую-то свою курсовую, мне нравились «натек» и «с разгону». Я восхищалась безграничностью или чем-то там еще русской речи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});