Алла Андреева - Плаванье к Небесному Кремлю
Кажется, будто Господь уберег его от войны, начавшейся два месяца спустя.
Глава 13
ВОЙНА
Что мы отстояли в итоге второй мировой?
Расстрелы в подвалах, суды, лагеря и конвой.
Свою несвободу и власть кумачевых вождей.
Печали, невзгоды и рабство для наших детей.
Николай Браун. Из лагерных песен.Мне кажется, те, кто отдал жизнь за Родину, в мгновение смерти уже были в Небесной России. Но что они увидали оттуда на родной земле? Многое. В том числе то, о чем говорится в стихотворении, с которого я начала главу. Очень много страшного пришло с победой. Правды о войне никто не сказал до сих пор, и не знаю, когда в полной мере она будет сказана. Сколько еще десятилетий нужно, чтобы по-настоящему понять эту трагедию? А началась она задолго до войны и, вероятно, задолго до трагедии 1917 года. Господь дает человеку тот крест, который он способен нести. Значит, и народу Господь дает тот крест, который этому народу под силу. Крест, что выпал на долю России, под силу России. Только так и можно считать.
Ни от чего мы мир не спасли. Вместо страшного фашистского чудовища выпустили в мир, приподняв «железный занавес», чудовище коммунистическое. И что еще нужно, чтобы в этом разобраться? Вероятно, многое. Что же мы можем сделать сейчас? Встать на колени, поклониться тем, кто лег в эту политую кровью землю за нашу Родину. Открыть, наконец, глаза на чудовищность коммунизма, полного ужаса, которого многие так и не поняли. И от этого непонимания происходит многое из того, что мы видим сейчас. Я пишу книгу не об истории, а о своей жизни, но не бывает никакой личной жизни, оторванной от действительности и, таким образом, от политики.
Война застала нас в нескольких километрах от Москвы, в деревне на берегу канала, того самого, страшного, вырытого заключенными. Мы жили там большой компанией. Так получилось, что провести лето в деревне собралось гораздо больше народу, чем предполагалось. Нас было так много, что мы с Сережей и Наташа, моя школьная подруга, спали на чердаке. Чердак был устлан осенними листьями, мы забирались туда в темноте, потому что уже было затемнение и свет зажигать не разрешалось. Там было хорошо, пахло сухими листьями. Сережа ложился между нами. Я лежала неподвижно и не то что делала вид, будто сплю, а просто тихо лежала. И Сережа с Наташей тоже лежали тихо. Они разговаривали, а я молча слушала, как разваливается моя личная жизнь. Мне абсолютно не в чем винить ни Сережу, ни Наташу, скорее уж себя; я не изменяла никогда, ни в чем и делала все, что могла, но не надо мне было выходить замуж за этого чудесного человека и художника. Не могла наша жизнь не развалиться. А тогда я просто лежала и слушала, как два близких человека тихо-тихо беседуют, как они друг друга понимают, как душевно все больше и больше сближаются. И так же вот тихо понимала, что у нас-то с Сережей все рвется, рвется.
Я слышала, как и все, знаменитое обращение Сталина к народу в начале войны. Тогда он вдруг вспомнил свое семинарское прошлое и обратился к нам: «Братья и сестры». Он был в совершенной панике, едва говорил явно сведенными от страха губами, все время пил воду. Было хорошо слышно, как в паническом страхе стучат зубы о стакан с водой.
В поле, расстилавшемся перед нашими домами в Коптеве, выкопали «щель» — примитивное укрытие от бомбежки, собственно окоп, канаву выше человеческого роста. При звуках сирены полагалось туда бежать и отсиживаться. Помню две тревоги: одну условную — никто не знал, что это репетиция. Я была совершенно вне себя от страха, не могла стоять на ногах. Интересно, что это была единственная тревога, когда я боялась: все, причастное страху, во мне прошло за ту ночь, настоящей тревоги 22 июля я уже не испугалась. Ночь мы простояли в «щели», потом выбрались в поле, а по всему горизонту — огонь. Там была Москва. Ее от нас отделяло довольно большое пространство, и она пылала.
У нас ночевала Наташа, мы с ней и Сережей отправились в горящую Москву, потому что у Сережи там были мать и сын, у меня родители и брат, у Наташи — сестры и мать. Дошли до Сокола, а дома стоят, метро работает. Я говорю: «Позвоню домой». Наташа с Сережей на меня орут: «Ты что! Какие могут быть телефоны!». Но я звоню маме. Шесть часов утра. И слышу раздраженный мамин голос: «Ты с ума сошла! Такая ночь, спать было невозможно, едва заснули, и ты еще звонишь!».
На самом деле что-то горело, ярче других пылал пожар на толевом заводе, потому что толь, оказывается, взлетает, взрывается и очень эффектно горит.
В самом начале войны было организовано ополчение, куда осенью 1941 года Сережу едва не забрали. Ополчение собиралось на Остоженке. Там в верхней части улицы справа стоит в глубине красивый белый дом с колоннами и мемориальной доской, сообщающей, что здесь преподавал Сергей Михайлович Соловьев. Ополчение — страшная страница в истории войны. Туда собрали абсолютно неумелых людей, зачастую уже немолодых. Господи, сколько там народу погибло! Мы знали художника Ефрема Давидовича. Есть такой тип евреев — лохматых, бородатых, абсолютно беспомощных, очень добрых и совершенно не от мира сего. Он был талантливым и интересным художником, но все, что умел в жизни, это живопись. Его забрали в ополчение, там очень скоро послали в разведку, а в разведке он, конечно, вылез со своей библейской бородой прямо на гитлеровцев. И так погиб. Эту историю мы узнали случайно в Союзе художников, но подобных историй много.
Сереже в начале войны был 41 год. Его забрали, несмотря на сильную близорукость, но потом отпустили, потому что без очков он почти ничего не видел. Сейчас не очень любят говорить о том, как мы отступали. Мы не отступали — мы катились. Города сдавались один за другим. Объясняется это, мне кажется, двумя причинами. Во-первых, развалом границ, учиненным Сталиным, во-вторых, тем, что очень многим осточертела советская власть. И, конечно, никто практически не знал, что такое немцы. Было ощущение, что, слава Богу, коммунизм кончается. Русский народ тогда только поднялся по-настоящему, когда увидел, что немцы отнюдь не спасение.
Из Москвы бежали коммунисты, бежали евреи — иначе нельзя было поступать, — они бежали от страшной гибели; но те коммунисты, которые, обладая какими-то возможностями, грабили и везли с собой все, что могли, — это уже совсем другое.
Мой папа остался в Москве и переоборудовал Институт профессиональных заболеваний имени Обуха, где тогда уже работал, в госпиталь. Госпиталь обслуживал передовую, а это было уже ближнее Подмосковье. Партийная верхушка института, зная, что он переоборудуется в госпиталь и скоро привезут раненых, бежала, увезя с собой весь спирт, какой только был. Как папа выкручивался, пока сам не заболел очень тяжело, не знаю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});