Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
— Учительское поприще ему обрыдло, — тихо засмеялся Камиль. — Глядишь, через год-два мы увидим новоявленного купчишку.
Уже хмельной Шарифов стал над учителем и щелкнул его по затылку:
— Тварь… я говорю, ты тварь. Твоими книжонками, знаешь… О нравственности у тебя не может быть никакого понятия, раз ты старый сифилитик.
— Позвольте, оскорбление!
— Врешь. У тебя нет этакой способности — оскорбиться, ибо у тебя нет достоинства. А-а, пошел ты к дьяволу! — И отвалил от стола.
Сынки купцов окружили его с криками: «Ура! Наш лев еще покажет себя!»
Приумолкшие было музыканты заиграли опять, и за столами притихли.
Дикие утки крылами сильны,
Джигиты конем и отвагой сильны.
Скитания долгие, долгий наш путь —
И родина стала чужою чуть-чуть.
«Родина стала чужою чуть-чуть… Здесь тягостный ярем до гроба все влекут…»
Дикие утки машут крылами,
Белый пух уносит волнами…
(Перевод Р. Морана)
Минлебай вполголоса пел, с грустной улыбкой взглядывая на Габдуллу. Музыканты кончили играть, официант принес им плов на тарелках, и они с жадностью, на глазах у публики, стали есть. Минлебай вздохнул:
— Джемагат, а разве наше пребывание в медресе не унылый и горестный путь? Но куда, куда? Или что-то может, измениться и для нас? Ведь вот прежде нигде не разрешалось играть и петь. Может, с божьей помощью и у нас будет когда-нибудь театр? Ах, я бы все отдал… я бы согласился всегда быть бедным, но только бы играть на сцене!
Между тем на помост поднялся хозяин ресторации Набиулла:
— Джемагат! Позвольте вас приветствовать, и выразить благодарность за великие усилия, которые вы проявили в деле утверждения прав нашей многострадальной нации. Благословим нашу радость, нашу победу… отныне мы, мусульмане, имеем заведение, не уступающее европейским. Ура, джемагат!
— Ура славному Набиулле! Ур-ра сынам нации! Шампанского… во славу аллаха, во славу государя и престолонаследника! В память о Великом Булгаре!..
Из зала в верхние комнаты вели две винтовые лестницы, покрытые узкими ковровыми дорожками. По одной-то из них и поднялись Ибн-Аминов и Цфасман играть в преферанс. Другая пустовала, — может быть, там, за атласной драпировкой, был какой-нибудь лаз на чердак. Но вот драпировку отбросили с той стороны, послышались возгласы, топот, а в следующую минуту посетители увидели: алкоголик Кутдус, бывший пациент Шарифова, сходит вниз, держа на руках полуголую визжащую женщину. С ношею он прошагал через весь зал, стал подниматься на сцену и едва не уронил свою гурию, вызвав у зрителей восторженные вопли.
— Хочу сказать р-речь! — крикнул Кутдус, шатаясь с ношею. — Братья мусульмане, наступили новые времена… не смейте шельмовать вино, оно дает утеху в наш-шем существовании. Я лично не могу больше слышать слов «не позволено», «стыдно», «нехорошо». Отныне мы будем любить женщин в нашем благочестивом м-мусульманском борделе… — Изнемогши, уронил девицу, та взвизгнула слезным голосом, но была она пьяна и в следующую минуту разразилась хохотом. Сорвав с шеи Кутдуса шарф, она обмотала его вокруг голого живота и осталась сидеть на полу. — Играйте! — крикнул Кутдус музыкантам.
А дальше произошло вот что: на сцену вбежал Шарифов, схватил бывшего пациента за шиворот и столкнул со сцены; девку, мешавшую ему, отпихнул ногой. В его руках забелело что-то похожее на снежный ком, что-то вроде бумажное или фарфоровое. Из зала ахнули:
— Бомба!
— Будьте вы прокляты! — крикнул Шарифов. — Базарники, канальи!.. В пепел, в прах!.. — Он бросил свою штуковину в зал. Что-то громыхнуло, затем раз за разом прозвучали несколько взрывов, похожих на хлопки игрушек.
Но переполох был отменный. Посетители кто лежал под столом, кто бежал, сшибая столы; кто-то, вспрыгнув на стол, венским стулом начал бить канделябры. Вышибалы бросились было на доктора, но отскочили, испуганные: в руке у доктора заблестел вороненый ствол пистолета. Выстрелив трижды в канделябры, Шарифов налег плечом на окно, посыпались стекла, он выпрыгнул на улицу. Там вскоре загрохотали колеса полицейских экипажей, но возмутитель спокойствия успел, кажется, удрать.
Теперь полицейские стояли в дверях, озирая зал. А неунывающий Набиулла уже кричал с помоста:
— Господа, вы только что слышали последние залпы угасающей революции. Спокойствие! Открою вам небольшой секрет: это входило в программу нашего вечера, да-с! По желанию наших уважаемых посетителей мы можем повторять эти безобидные фейерверки каждый вечер.
Официанты с веселыми гримасами на бледных лицах спешно уносили осколки, ставили опрокинутые столы и кресла. Посетители садились опять. Ветер залетал из темноты разбитого окна и тасовал оживающие звуки:
— Пуганая ворона куста боится, хе-хе!
— Ловко придумано! Нервишки у нас…
— Вот чего стоит вся их революция.
— Девочки, девочки!
И девочки с винтовой высокой лестницы сходили к своим кавалерам.
— Бедлам какой-то, — жалобно произнес Сирази, — не дали музыку послушать.
Камиль, молчавший все эти минуты, заговорил с брезгливым заиканием:
— А ведь мы как есть попали в б-бордель, господа! Набиулла лишь дал немного камуфляжу… с-сволочь! — Он не умел ругаться, от словечек этих у него вспухали губы и походили на ребячьи.
Расплатившись, они вышли на улицу. Полицейские экипажи разъезжались восвояси.
— Ничего, ничего, — бормотал Габдулла и нервно смеялся, — все отменно, удивляться нечего. Но зачем они музыку-то, музыку сюда?
— А где ты в наши дни услышишь родную музыку? — отвечал Минлебай. — Может быть, в театре? Или хотя бы в балагане? Нет, господа, слушайте ваши мелодии в борделях и будьте довольны.
— Набиулла — торгаш, черт его подери! Но лидеры нации, как они себя называют…
— Торгаш на торгаше, — сказал Камиль. — И хватит об этом! — Помолчав, тихо проговорил: — Приношу вам свои извинения. Я не должен был звать вас сюда.
В тот вечер и последующие дни Габдуллу не оставляло чувство, что его бессовестно, подло обманули. Такой подлости он не ожидал даже от торгашей. Манифест, свобода… и Набиулла открывает национальный дом терпимости! «Куда цензуры делся гнет, гоненья, рабство и разброд? Как далеко за этот год все унеслись невзгоды!» И это написал он… вот всего лишь неделю назад.
Жизнь опять его обманывала. Всего лишь неделю назад казалось, что ему открылась какая-то необходимая, прекрасная истина, которую можно было бы слить с лучшими своими помыслами. Но и открывшееся тоже было истиной. Почему мы обманываемся? Не потому ли, что ждем истину как благостыню, как, черт подери, какой-нибудь манифест, ждем, а не ищем?
В общежитие он ходил только ночевать, точно в погреб за быстрой надобностью спускался он в эту сумрачную яму и после краткого, стремительного сна бежал прочь — от темноты жилища, от темноты занесенных снегом улиц — в типографию, в теплый керосинный чад, в котором масляно желтело