Давид Карапетян - Владимир Высоцкий. Воспоминания
Куда выплеснул бывшего домовладельца, с его маленьким правом на жизнь, октябрьский вселенский потоп? На праздничные ли тротуары европейских столиц или обледенелые нары ГУЛАГа? Что стало с его семьёй, друзьями, прислугой?
Я почувствовал себя неуютно в этом выморочном доме. Понимал ли сам Стивенс всю двусмысленность и нелегитимность своего проживания в реквизированном швондерами особняке? Теперь радушное палаццо казалось мне сумрачным английским замком, где по ночам бродят души его бывших владельцев. Отчего-то припомнился леденящий в детстве душу кадр из английского трофейного фильма «Дорога на эшафот» — зловещий проход палача с вывороченной ступнёй и растянутой собачьей улыбкой к своим маленьким жертвам: узникам замка Тауэр.
Всё глуше, всё безнадёжнее звучали аккорды старинной гитары:
Будто нет ни весны, ни лета,
Чем-то скользким одета планета.
Люди, падая, бьются о лёд.
Гололёд на Земле, гололёд —
Целый год напролёт гололёд...
Был уже шестой час утра. Надо было торопиться, но Стивенс, сняв телефонную трубку, просил нас не волноваться: «Вас отвезут в аэропорт». Пока мы пили на кухне утренний кофе, «лорд» куда-то отлучился. Вскоре он вернулся с компактным кожаным саквояжем в руке. Там были бритвенные принадлежности и смена белья для сына. Тут же при нас он вручил ему увесистую пачку купюр и присел с нами «на дорожку».
Наследник, уже нарядившийся в симпатичную голубую рубашку, нетерпеливо поглядывал на часы. Он был сама скромность и пригожесть. Да, он не вписывался в европейский дизайн особняка, но именно поэтому показался мне сейчас вырезанным фрагментом из гобелена прошлого. Кто знает, быть может, его показная эпатажность была не более чем формой оппозиции ханжеской нормативной морали социализма. Существовала какая-то, мне самому неясная, связь между этим испорченным комфортом мальчишкой и отменённой в октябре Россией.
Минут через пятнадцать раздался звонок в дверь. На пороге красовался импозантный господин в чёрном рединготе и белоснежных перчатках. Это был личный водитель Эдмонда Стивенса, больше напоминавший дирижёра западного симфонического оркестра, приехавшего на гастроли в Москву. Эти белые перчатки окончательно нас доконали. Лихо закрученная голливудская интрига плавно шла к предсказуемому хеппи-энду.
— Доброе утро! Автомобиль подан! — с едва заметной иронией в голосе доложил водитель-дирижёр. Ловким жестом вышколенного дворецкого он распахнул дверцы лоснящегося самодовольством лимузина, и, переполненные впечатлениями, по-отечески напутствуемые Стивенсом, мы в изнеможении плюхнулись на заднее сиденье.
В машине мои мысли приняли несколько неожиданное направление. Глядя на небрежно покоившиеся на руле белые перчатки, я почему-то задумался о будущем. Что ожидает меня на закате жизни, в возрасте великолепного Стивенса, останься я в России? При самом удачном раскладе в далёкой перспективе маячила жалкая пенсия и бесконечное домино с отставным генералом Манченко. А Володя? Как сложится его судьба?
Можно было только выстраивать умозрительные версии о причинах, подвигнувших нашу лишённую сантиментов власть проявить к американскому журналисту такую избыточную щедрость...
В двух шагах отсюда, в Сивцевом Вражке, проживал другой известнейший журналист — француз Жан Катала, которого упоминает в своих оттепельных мемуарах «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург. Если Стивенс ассоциировался с английской Палатой лордов, то Катала воплощал собою тип чистокровного пэра Франции. Этот блистательный экс-сталинист с манерами маркизов XVIII века был, как и Стивенс, влюблён в Россию, хотя, будучи незаконно интернирован НКВД в аннексированной Эстонии, успел хлебнуть в своё время сталинских лагерей. Полтора года назад я был с Мишель у него в гостях и теперь мог воочию сравнивать степень благоволения соответствующих инстанций к этим двум западным «акулам пера».
На фоне апартаментов Стивенса жилище Катала смотрелось скромным обиталищем номенклатурщика среднего звена. Да что Катала, сам легендарный Ким Филби поселился после своего вынужденного бегства в Москву в типовой советской квартире. Катала поражал не блеском апартаментов, а блеском интеллекта. Именно он — творец закона «диалектики прозелитизма». Речь идёт о непростых взаимоотношениях левой западной интеллигенции с первой Страной Советов. Чем пламеннее любовь к ней на расстоянии, тем болезненнее отрезвление при очной ставке. Это печальное правило не знает ни одного исключения — его неумолимая логика равнодушно гасит трепетный энтузиазм идеалистов всех мастей и рангов: от Андре Жида до Ива Монтана, от Айседоры Дункан до Мишель Кан. Особенно беззащитны перед этим законом женщины.
«В лучшем случае, — утверждал многомудрый француз, — эти разочаровавшиеся неофиты становятся антисоветчиками, в худшем — антикоммунистами». И действительно, сколько нервных потрясений, сколько искалеченных судеб... Один, в пылу прозрения, демонстративно сжигает свой партбилет на балконе служебной московской квартиры, другой — опрометчиво ступает на извилистые стёжки-дорожки профессионального антикоммунизма. Примеров не перечесть...
Задумавшись о странной идентичности судеб этих двух незаурядных журналистов, я невольно вспомнил французских легитимистов былых времен, укрывавшихся от революционных бурь в деспотической России Романовых. Не та же ли аристократическая неприязнь к тоскливому прагматизму общества потребления толкнула и Стивенса, и Катала под сень тоталитарной монархии Сталина? Как знать, может быть, и они, подобно «спятившему» профессору Ницше, не хотели «господства английских трафаретов» в России и были готовы «обменять всё счастье Запада на русский лад быть печальным».
Мы подъезжали к аэропорту. Бессонная ночь, ненормированная смесь коньяка с джином, предутренний концерт «на разрыв аорты», сделали, по-видимому, своё чёрное дело. Володя выглядел погасшим, опустошённым. Недавняя душевная приподнятость сменилась видимым упадком, мысли его были далеко. Налицо были все симптомы тяжкого похмелья. И тем не менее, отпустив лимузин, мы вошли в здание аэровокзала. Световое табло обещало вылет по расписанию; дело было за билетами. Я вопросительно посмотрел на Володю, и тут он, немного поколебавшись, неожиданно сказал: «Давид, может, поедем в другой раз, когда я буду в порядке? Ну как я там в таком виде появлюсь? Неудобно».
Самым огорчённым выглядел наш новоиспечённый путешественник: сладостный мираж коньячных бочек, палевых персиков и одических здравиц таял буквально на глазах. Но держался он стоически — обуревавшая его сложная гамма чувств решительно не поддавалась расшифровке. Опустив повинные головы, мы, не сговариваясь, нетвёрдой походкой побрели к выходу...