Михаил Пришвин - Незабудки
Почему я до сих пор не собрался описать речку Вексу? Мне кажется, потому, что она меня так обрадовала, – это было больше желания писать; я долго не мог просто догадаться, что об этом можно писать.
Да, слава Богу, есть еще на свете для меня некоторые такие прекрасные вещи, о которых мне и в голову не приходит, что их можно описывать.
Поэзия бросает лучи света во все стороны, и один из них проходит сквозь правду и освещает ее изнутри. Такая правда редкая светит для всех наравне со светилами, а искусство такого художника является личным его поведением.
…Быть самим собой. Если я певец, например, далеко не значит, что я должен петь только и в пении своем выражать, раскрывать сокровеннейший и желанный всем идеал, пусть как Пушкин. Даже если я Пушкин или Шаляпин, и то ведь придется и таким перекопать душу железной лопатой и открыть себя самого где-то глубже, чем в стихах и пении. В таких пластах души, где Хочется сменяется на Надо.
…Если бы все написанное мною значило для всех, как написанное Толстым, то все равно это не было бы тем ответом на какой-то великий вопрос, таящийся в душе каждого мыслящего, на который должно ответить живое существо
Пишу оттого, что не могу удержать в голове и сложить, соединяя, проходящие отблески жизни какой-то единой, большой. С пером в руке, как с костылем…
Сложив все удачное, мне кажется, я могу ощущать свою долю мира, отданного мною на пользу людей.
Не это ли только одно и остается потом от писателя? Но что это Шекспир? Тоже мир душевный или игра?
Боже мой, ничего я не знаю и всем осеняюсь…
Когда я из тепла выхожу ночью в засыпанный снегом лес, слышу, как даже деревья громко трескаются от мороза, как на тропу мою со скрипом от тяжести спускает свою перегруженную ветвь любимая моя сосна, я, так мало сумевший дать людям из своих внутренних богатств, теперь смотрю на все эти богатства неподвижных при луне белых фигур и понимаю их всех, как мои же мечты за всю жизнь бесчисленные, те, которые я не сумел довести до людей.
Были на свете и Лютер, и Толстой, и Шекспир, и Гете, и мало ли кто! И все они всю свою жизнь по внутренней необходимости, как лошади за молотильными водилами, ходили по кругу за своей мыслью-водилом.
Это были великие люди, а я – какой я великий! А тоже за тем же водилом иду и знаю хорошо, что только за то и называют меня большим писателем, что я за тем же большим водилом иду.
* * *«Кащеева цепь». Я долго думал раньше, что вещи, созданные мною, и есть продолжение творчества, которым создавался весь мир природы и человека. И я старался вникнуть в свое дело, чтобы понять его природу… и открыть людям. Но я убедился, что творить можно прекрасное одинаково в силе добра и зла
Тогда я стал искать истоков для утверждения в творчестве, не в самом творчестве, а глубже его. И мне тогда захотелось написать о тех хороших людях, которые были возле меня, когда я рос.
Нестеров из того же чувства природы вывел своих святых людей – я это сделать не посмел, а, может быть, мне это и несвойственно Я бы хотел эту же святость увидеть не в монахах с нимбами, а в живых людях; изобразить их не как свечение природы, а как волю божественной природы человека.
Не это ли самое привело Нестерова к попытке писать портреты великих людей?
Красота светит всем, но не каждому: не каждый в состоянии встретить ее. Но бывает – не красота, а что-то другое лучится в улыбке, в глазах, и в этом каждый оживает. Русская литература, конечно, в красоте вырастает, как всякое искусство, но ее поддерживает вот это нечто, существующее в жизни вне красоты. Что это? Вот «Война и мир», и в ней лучатся глаза некрасивой княжны Марьи.
1921 год. Что такое идея? Идея – это усиление человеческой воли. Исключительное внимание на чем-нибудь ограничивает натуру, дает стремление вперед и – крик. Это атака с криком.
Что остается делать после неудачных атак? Остается прислушаться к голосу природы и делать то же самое дело в стыдливом молчании.
Вот откуда выходят и Руссо, и Толстой, и славянофилы.
Крупные русские писатели не пером пишут, а плугом пашут по бумаге, пробивая ее, вывертывая на белом черную землю. Вот почему легкое писание, беллетристика, русскому кажется пошлостью, и русский писатель кончал свой путь непременно той или другой формой учительства и объявлял дело своей прошлой жизни «художественной болтовней».
И если иные и не кончают учительством, а остаются художниками до конца, то это художество не совсем свободно, в нем какой-то безумный загад смотреть и радоваться солнышку, когда голова будет отрублена. Не знаю, кого бы назвать из таких писателей?
Вероятно, если ничего не переменится, я сам буду такой…
И Толстой, и Гоголь, и Байрон, и, наверно, многие другие гениальные люди к концу жизни относились к своему творчеству, как не к самому главному делу своей жизни. Для всех них творчество было боевым путем к новому рождению в новой материи, к преодолению смерти. Этот порыв к вечности, преодолевающей наше обычное чувство времени, и является тем, что мы называем искусством.
* * *1921–1927 годы. Разговор с самим собой.
– Я боюсь, что не успею высказаться в художественном произведении.
– Истинное художественное творчество должно знать свое место и не становиться на место действия самой жизни, не становиться тем, что делает одна религия (дело жизни, как у Ницше, Гоголя, Толстого). Дело совершенно безнадежное для художника ставить на разрешение проблемы морально-общественного характера, потому что все они разрешаются только жизнью, а жизнь есть некая тайна, стоящая в иной плоскости, чем искусство.
Художник должен быть скромен, потому что свет его, как лунный, только исходит от солнца, но сам он – не солнце.
Сознание, что делаешь свое дело – вот счастье и награда художника, и это есть добро, а не свое дело – несчастье, зло.
– Выходить за пределы своего дарования под конец жизни свойственно всем русским большим писателям. Это происходит оттого, что посредством художества кажется нельзя сказать «всего». Вот в этом и ошибка, потому что «всего» сказать невозможно никакими средствами, и если бы кто-нибудь сумел сказать «все», то жизнь человека на земле бы окончилась…
Претензия на учительство – это склероз великого искусства. Торопливость, стремление высказать всего себя за свою жизнь является от неверия в свою будущую жизнь, то есть что другой непременно придет, и если ты не докончишь свою мысль, то он докончит, и все тебе дорогое объявится в другом.
Этого чувства, обыкновенно, не хватает людям, и, держась за свою индивидуальность, как за свой дом, который непременно будет разрушен, они выходят из себя, из своей меры.