Павел Милюков - Из тайников моей памяти
Для меня, конечно, гораздо важнее было охлаждение ко мне Ключевского. К несчастию, это настроение не только не проходило, но заметно усиливалось. Первым отражением его было то, что факультет не давал мне обязательного курса – за одним исключением – в конце этого периода, когда понадобилось заместить оказавшиеся свободными часы. Я, правда, не обращал на это обстоятельство никакого внимания, вполне удовлетворенный своими свободными отношениями со слушателями. Но вскоре стало изменяться и личное обращение со мной В. О. Ключевского. Вместе с моей женой мы часто бывали у Ключевских и в летнее время даже гостили у них на даче под Подольском. И вот тут отношения становились явно натянутыми. Я даже помню случай, когда во время одного tкte-а-tкte’а (свидание с глазу на глаз), обычно заполнявшегося оживленной беседой, В. О. не произнес ни слова, явно показывая тем, что мое посещение ему в тягость. Я после того перестал бывать там. Но окончательно дело пошло к разрыву в связи с вопросом о моей диссертации. Этот эпизод нужно рассказать особо.
7. Моя диссертация
Начиная с 1886 года я принялся за работу над магистерской диссертацией. Я закончил эту работу через шесть лет и представил ее к защите в 1892 году. Такая необычная продолжительность подготовки была вызвана самым характером выбранной мною темы. Она носила двойной характер. С одной стороны, это была работа, построенная на громоздком и обширном архивном материале, до тех пор никем не тронутом, и касалась истории учреждений и финансов в связи с государственной экономикой Петра Великого. Тема подсказывалась новыми взглядами на задачи исторической науки, усвоенными нами под влиянием П. Г. Виноградова. С другой стороны, работа имела известный политический оттенок, так как врывалась в самую гущу споров между западниками и славянофилами. Моя задача была – объяснить значение Петровской реформы. Но я отвергал старую постановку спора, как он велся в поколениях 40-х – 70-х годов. Славянофилы стояли на принципе русской самобытности, западники – на принципе заимствования западной культуры.
Мой тезис был, что европеизация России не есть продукт заимствования, а неизбежный результат внутренней эволюции, одинаковый в принципе у России с Европой, но лишь задержанный условиями среды. При таком понимании происхождения реформы надо было связать ее с предыдущим процессом внутреннего развития. Собственно говоря, эта идея о подготовленности Петровской реформы предыдущим развитием, – о ее, так сказать, органичности, была уже в то время более или менее общепризнанной. Личность Петра при этом отодвигалась на второй план. Славянофилы имели возможность даже представлять действие этой личности как элемент насилия над нормальным ходом русской истории. Элемент насилия, конечно, был, и нельзя было отрицать, что он ускорил реформу. Но с точки зрения органичности русского развития – в направлении, общем с европейским, – задача представлялась сложнее. Надо было выделить элемент органичности реформы и элемент насилия и определить степень влияния последнего, разделив при этом элемент необходимого и элемент случайного. Меня потом упрекали в умалении роли Петра, не понимая моей основной цели – стать при оценке реформы над упрощенным, ставшим банальным, противопоставлением неподвижной самобытности – и насильственной ломки.
Мне посчастливилось провести эту идею, не только не ломая материала, но и найдя в нем обильные и неопровержимые доказательства правоты моей постановки. Истина выходила как-то сама собой из ряда сопоставлений вновь найденного материала, – сопоставлений, совершенно неожиданных для меня самого – и тем более объективных. Мне пришлось работать не только над материалом Петровского времени, но – проводя идею органичности развития – и над данными предыдущих веков, начиная с XVI, главным образом, в московских архивах. Чтобы овладеть собственно петровскими материалами, пришлось расширить занятия на Петербург, где ожидали меня богатейшие данные в толстейших томах Петровского «Кабинета». Я провел в этой работе два летних сезона подряд, не выходя из состояния постоянного напряжения и восторга по поводу почти ежедневных важных открытий, которые складывались как-то сами собою в общую, поистине грандиозную картину.
Я вообще был склонен к схематизму и к стройности построений. Но тут стройность давалась не мною, а вытекала непосредственно из сопоставления архивных, до сих пор не изданных и неведомых данных. Помню, когда печаталась моя диссертация отдельными частями в «Журнале министерства народного просвещения», брат Филиппа Федоровича Фортунатова, Алексей Ф. говорил мне о своем опасении, как я сведу эту груду цифр и обилие частностей к общему результату. Но, по его же признанию, этот общий результат получился: частности и цифры слились в одно целое. Я сам был под впечатлением, что у меня выходит что-то большое и что обрывать эту увлекательную работу на середине совершенно невозможно.
И вот я припоминаю свое тяжелое разочарование. Вернувшись из первой поездки в Петербург, всецело под впечатлением своих находок и намечавшихся выводов, я поспешил поделиться ходом своей работы с Ключевским. Он меня выслушал молча, не реагируя на мое увлечение, а потом как-то недовольно и сухо заметил: «Вы бы лучше взяли и разработали грамоты какого-нибудь из северных монастырей. Это было бы гораздо короче – и послужило бы для магистерской диссертации, а эту свою работу вы бы лучше отложили для докторской диссертации».
Я точно свалился с своих эмпиреев: так странно мне казалось перейти на почву узких практических соображений. Я не сомневался, что меня хватит на сколько угодно диссертаций, но я готовил вклад в науку, открывал новые пути – и вдруг, вместо того, мне предлагают ворох монастырских грамот и тощую книжонку в результате! От своего труда я не мог оторваться, каковы бы ни были практические последствия. Магистр, доктор, – не все ли равно, когда я получу ту или другую ученую степень. И я продолжал работу, не послушавшись мнения Ключевского.
Но вот что вышло. Я работу кончил и напечатал. Перед факультетом лежала толстая книга, страниц в 600, с обильными оправдательными документами в приложениях, проникнутая одной мыслью, с строгой классификацией этих данных навстречу выводам и с стройной конструкцией, совершенно новой в науке, в заключительной главе. Проф. Павлов перед диспутом мне сказал:
«Я держусь правила не врываться в дом через задние двери. Но для вас, по вашему указанию, я сделал исключение и прочел прежде всего последнюю главу. Теперь я знаю, для чего вы написали эту книгу». Я думал, что и другие члены факультета получили такое же впечатление, – которым я, собственно, и дорожил. Незадолго перед тем факультет пропустил другую толстую диссертацию моего старшего товарища М. С. Карелина об эпохе Возрождения и, по предложению Герье и Виноградова, дал магистранту сразу докторскую степень. Виноградов сразу заключил из этого, что я заслуживаю такого же отличия. Герье и некоторые другие члены факультета к этому присоединились. Это мнение распространилось и стало общим. Запротестовал… Ключевский! Его пробовали уговаривать. Он остался непреклонен. Когда ему говорили, что книга выдающаяся, он отвечал: пусть напишет другую; наука от этого только выиграет. Члены факультета понимали, что речь идет не о продвижении науки, а о продвижении в университетской карьере. С сокрушением и с негодованием все это мне рассказал и объяснил Виноградов.
Состоялась, наконец, защита диссертации (17 мая 1892 г.).
Бояться этой защиты мне было нечего, даже при таком сильном оппоненте, как Ключевский. Возражать мне можно было только на основании моих же данных. В своих выводах из этих данных я был безусловно уверен. Заменить их другими – значило проделать сызнова мою же работу. При всем моем почтении к Ключевскому я знал, что эта почва спора для него не годится. Свои цели и выводы я разъяснил собравшейся публике во вступительной речи, потом опубликованной. Актовая зала была полна: публика собралась на диспут, как на борьбу чемпионов тяжелого веса. Мнения о том, кто победит, были различные…
Ключевский выбрал систему высмеивания. Он высмеивал мои статистические данные, которыми сам потом пользовался. Других не было. Он ловил меня на словах и искал противоречий. Опровергнуть это было нетрудно: достаточно было сослаться на общие выводы. Я не припомню, чтобы хоть одно из его возражений было основательно, хотя часть публики, уверенная в авторитете профессора и подчинившаяся его менторскому тону, наверное, думала иначе. У меня росло только чувство оскорбления за эту профанацию, рассчитанную на внешнее впечатление. Диспут кончился. Профессор Троицкий, декан факультета, поднимаясь на кафедру с листком для прочтения решения и встретив меня, спускающегося с кафедры, с соболезнованием сказал: «Что делать, вы рассчитывали на большее, ну, вы напишете другую диссертацию». А я тут же дал себе слово, которое сдержал: никогда не писать и не защищать диссертации на доктора. Через короткое время мои петербургские друзья предлагали мне представить на доктора другую мою научную работу. Я отказался.