Александр Амфитеатров - Старик Суворин
Выдержка «никому не дать», однако, и в этой исключительной кассе ему не совсем-то удавалась. Как ни курьезно, но этот широко щедрый, чтобы не сказать – расточительный, человек настолько любил свое маленькое сбереженьице, что иногда поздно ночью, покончив все редакционные дела и свидания, открывал заветный шкапик, чтобы в уединении полюбоваться своим тощим сокровищем и доставить себе удовольствие ревниво пересчитать его. Однажды за этим интимным занятием застал его опозднившийся в редакции сотрудник Аполлон Николаевич Черман (в беллетристике А. Чермный – автор превосходных морских очерков и рассказов).
– Чего вам?! – изумился Алексей Сергеевич.
Черман принес ему какую-то запоздалую корректуру, но – сам рассказывал – при виде открытого шкапчика и старика в роли «скупого рыцаря» с наличными в руках осенился внезапною блистательною мыслью и смиренно произнес:
– Пришел попросить у вас триста авансом.
Алексей Сергеевич смерил его взглядом недоумелым и негодующим: нашел, мол, время! – пожал плечами; но – молча – отделил от пачки три радужные и подал. Черман поблагодарил и удалился, даже забыв, зачем он в самом деле-то приходил.
Внередакционные литературные вспоможения Алексей Сергеевич сыпал направо и налево, но всегда требовал от вспомогаемых строгого секрета. Благодетельствовал так, чтобы левая рука не знала, что делает правая. Оказывал помощь не только своим литературным противникам и недоброжелателям, но и целым предприятиям, о которых заранее знал, что деньги у него возьмут для того, чтобы против него же повести войну. В пример достаточно привести поддержку им «Нового пути» Мережковского, обнаружившуюся лишь много позже прекращения этого журнала. Литературное дело, затеянное крупным литератором, для Суворина уже само собою оправдывало свое существование и заслуживало сочувствия, независимо от своего направления. Лишь бы имело осмысленную цель.
Не знаю, выстроил ли бы Суворин хрустальный дворец для литераторов, как сулил Антон Чехов, но я уверен, что, будь он министром внутренних дел, первым шагом этого якобы реакционера было бы провести в литературу и журналистику широчайшую свободу печати. Он ненавидел цензуру и цензоров, и «Новое время» было, на моей памяти, едва ли не единственным органом русской большой печати, который не знал той собственной внутренней редакционной цензуры, что составляет великое мертвящее зло всех наших партийных и «направленских» газет и журналов, зло, столь утеснительное, что, право, иной раз недоумеваешь, какая цензура круче вяжет руки, внешняя правительственная или своя внутренняя, доморощенная.
У старика Суворина сотрудник, подписавший под статьей свое ответственное имя, имел право и возможность высказывать свои взгляды и мнения совершенно свободно, не стесняясь уклоном от принятого редакцией курса, ни даже резким с ним расхождением. Это я испытал на себе много раз, в особенности же когда работал в командировках по болгарскому и польскому вопросу. До меня эта область была в руках крутых реакционеров и русификаторов, вроде «Русского странника» (Е. Л. Львова-Кочетова), С. С. Татищева и др. Я, побывав на местах, убедился, что политика эта глубоко ошибочна, и круто перегнул палку в обратную сторону. Мое якобы полонофильство и болгарофильство вызвало бурю в недрах редакции – даже и А. А. Суворин смутился. Но Алексей Сергеевич отстоял мое право на объективную искренность, и статьи мои появлялись в «Новом времени» без отступления хотя бы в едином слове от рукописей.
А, с другой стороны, припоминая редкие случаи, когда он вмешивался в мое писанье запретом или поправками, я не могу не признать, что он всегда был прав.
Я начал работать в «Новом времени» в 1892 году, а в Петербург перебрался из Москвы в 1896-м. В это время газета определенно шла под националистическим девизом «Россия для русских» и вся сотрудническая молодежь, с А. А. Сувориным во главе, состояла из «государственников». Государственником, конечно, был и «старик». Но нередко в нем вспыхивал вдруг ярким огнем радикал 60-х годов, и тогда летели с его уст словечки и фразочки, достойные былого корреспондента герценовского «Колокола», воскресал «Незнакомец» Коршевых «С.-Петербургских ведомостей». В душе он был гораздо либеральнее нас, «восьмидесятников»-государственников, вышедших из притуплявшей школы гр. Д. А. Толстого. И когда кто-нибудь из нас уж очень зарывался в усердии равняться направо, старик осаживал: нет, так нельзя. Это сердило, казалось непоследовательностью, даже неискренностью. А в действительности старик просто жалел нас, молодых, рьяных и прямолинейных, жалел опытным умом старого журналиста, памятовавшего из собственного прошлого, как часто литературное утро отвечает за литературный вечер.
– Я напечатаю вашу статью, потому что она ярка, – сказал он мне однажды, – но когда-нибудь вы пожалеете, что ее публиковали.
А в другой раз он выставил мою статью уже из готовой полосы. Я, обозленный, пришел «ругаться», но Суворин возразил мне с большим чувством:
– Вы лучше поблагодарите меня, что я не позволил вам сломить себе шею.
Человек в высшей степени патетический и большой мастер страстного лирического слова, он и в писателях, актерах, художниках искал того же огня, что пылал в его собственной душе. И, не находя, огорчался, сердился, ворчал, негодовал. Да – как!.. В. А. Тихонов, талантливый беллетрист и драматург, страстный театрал, хотел заняться театральною критикою. Чехов, сомневаясь в его способностях к тому, писал ему: «Вы человек рыхлый, чувствительный, уступчивый, наклонный до припадков лени, впечатлительный, а все сии качества не годятся для строгого беспристрастного судьи… Когда Суворин видит плохую пьесу, то он ненавидит автора, а мы с вами только раздражаемся и ноем; из сего я заключаю, что Суворин годится в судьи и в гончие, а нас (меня, вас, Щеглова и проч.) природа сработала так, что мы годимся быть только подсудимыми и зайцами. Едина честь луне, едина солнцу».
С малою даровитостью художника Суворин еще мог примириться за страстную любовь к искусству (терпел же он премьершей в своем театре годами такое странное сценическое недоразумение, как Яворская). Но истинною его любовью было искусство, хотя бы и не слишком шлифованное (он, подобно Тургеневу, не очень-то долюбливал Сару Бернар), но проникнутое искренностью и темпераментом: Стрепетова, Заньковецкая, Орленев (его находка), Джованни Грассо, Эрмете Драконе, в те времена еще не ушедший в виртуозность позднейших лет. Театральными богами Суворина были два трагических совершенства: Элеонора Дузе и Томмазо Сальвини.
Другая чеховская характеристика Суворина, близкая к только что приведенной, – в письме к И. Л. Щеглову (18 июля 1888 г.): «Суворин представляет из себя воплощенную чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер на охоте за бекасом, т. е. работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка – отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением. Ваше „Суворин-шмерц“ я отлично понимаю».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});