Георгий Шолохов-Синявский - Отец
Молодая женщина — ей в то время не было и двадцати — глядела на невиданно широкую степь и на незнакомых обитателей диковато, робко и печально. Она казалась выхваченной из теплого родительского гнезда маленькой девочкой. Она долго не могла привыкнуть к мужу, который был старше на двенадцать лет и все еще казался ей чужим и непонятным…
Эта маленькая робкая женщина была моя мать.
По хутору, населенному хохлами-тавричанами и армянам, разнесся слух: «Садовник привез с собой жену-кацапку». Все — говор, одежда, застенчивость и робость ее казались южанам необычными. Вид ее вызывал у одних насмешку, у других жалость и участие.
На другой же день после приезда ранним утром отец, ничего не сказав молодой жене, ушел в казачий хутор, за десять верст, и не появлялся в саду два дня. Возвратился он домой угрюмый и чем-то подавленный. На робкий вопрос матери, где он пропадал, тихо и сурово ответил: «По делу ходил… И не твоя это забота».
Мать только вздохнула и, пряча лицо в передник, боязливо заплакала. Это были первые ее слезы на чужой стороне, вдали от родительского гнезда. Не сразу, украдкой поведала она хуторским молодицам свою бабью печаль. Из ее жалоб те заключили, что вышла она за отца, как это часто случалось в те времена, не по любви и не по своей, а по родительской воле.
Приехал в село парень, вроде бы видный собой, взглянул на девушку, посватал и увез на чужбину, не спрашивая, хочет она того или не хочет. Родным жених понравился: явился он к ним этаким бравым молодцем, в городском костюме, в высоких шагреневых сапогах, вот и покорил этим материнскую родню.
А что сердце юной девушки еще не проснулось для любви и было глухо к жениху, несмотря на его обильно наваксенные егерские сапоги, об этом было родне невдомек. Главным чувством молодой жены к мужу были робость и страх. С этими чувствами она и прожила с ним первые годы, пока привыкла и, как говорили тогда, «слюбилась». Но слюбилась ли, стерпелась ли? Почему в детских моих воспоминаниях мать часто встает плачущей, со скорбным лицом? Не оттого ли, что каким бы хорошим ни оказался неволей обретенный суженый, без любви отданная ему девушка никогда не станет испытывать того, что испытывала бы к избранному по велению своего сердца?
А что же сталось с той, первой любовью отца? Так же связала судьбу свою с немилым и зачахла в невеселой крестьянской работе? Зачем уходил от молодой жены в казачий хутор мой отец, какой туго завязанный узелок развязывал он там и почему вернулся домой подавленный? Эта загадка разъяснилась для меня значительно позже…
Степные разбойнички
Управляющий адабашевским имением поселил молодоженов в саду, в глинобитной, без потолка, крытой камышом хибарке, служившей складом садового имущества. Хибарка была очень ветхой и уже начала разваливаться. Отец и мать непрестанно чинили ее и обмазывали глиной, но камышовые стены ее прогнили: глина не держалась, отваливалась.
Стены просвечивали во многих местах насквозь, старая камышовая кровля во время дождей протекала, как решето; под ней хлопотливые ласточки вили гнезда и, не обращая внимания на новых жильцов, залетали в дверь прямо из сада и, накормив пискливых птенцов, вновь улетали. В балагане с утра до вечера стоял такой писк и щебет, что отец и мать вынуждены были разговаривать громче обыкновенного.
Нельзя сказать, что в богатом и обширном имении не было других построек, куда можно было поселить садовника с его молодой женой. В имении были машинные и скотные сараи, пристройки всякие, конюшни для скаковых и рабочих лошадей со светлыми, отлично оборудованными и сухими денниками, птичники, свинарники. Были вместительные добротные амбары, огромные овчарни, рассчитанные на многотысячные отары, теплые хибары для чабанов, были кухня и сарай для двух паровых молотилок, жаток, сноповязалок и сенокосилок.
На хуторе жили сезонные и годовые рабочие: скотники, конюхи, птичники, даже жокеи, щеголявшие в малиновых курточках и канареечных картузиках — многоликая масса всякого работного люда, и жили они кое-как, в обветшалых хибарках и мазанках. Скоту, конечно, жилось куда вольготнее. За английскими скакунами и орловскими рысаками, за быками-симменталами, тонкорунными и курдючными овцами хозяин и управляющий ухаживали более заботливо, а с людьми не церемонились — их наплывало ежегодно из центральных губерний видимо-невидимо, им бы только харч да какой-нибудь угол.
Отец и мать оказались даже в более сносных условиях, чем другие, — у них была хоть дырявая, но отдельная хибарка. Для лета балаган был идеальным жилищем. Из сада все время волнами наплывали запахи цветов и трав, а с начала августа — солнечно-теплый аромат яблок, груш, слив.
От зари до зари гремел вокруг птичий хор. Налетал щедрый летний ливень, и сад шумел под ним, как морской прибой. Ручьи воды текли сквозь крышу и заливали земляной пол и убогий домашний скарб. После дождей в балагане становилось сыро и пахло плесенью, как в погребе. Единственное окошко выходило в глухую часть сада и едва пропускало сумрачный зеленоватый свет.
В моих воспоминаниях жизнь в саду встает из рассказов отца и матери. Я был тогда очень мал и не мог запечатлеть в памяти все мелочи этой жизни. Но балаган, уже после того, как мы переселились в другое место и я мог кое-что помнить, рисуется мне очень живо. Гуляя в саду, я часто забегал в нашу бывшую хижину, заваленную садовым инструментом, затянутую черной паутиной и пропитанную запахом ржавого железа и плесени. И до сих пор я вижу ее в воспоминаниях так ярко, будто только вчера жил в ней.
Легко себе представить, во что превращалось это обиталище ласточек и пауков в зимнюю пору. Пристроенная в углу маленькая печка с прямым дымоходом мало согревала его — тепло в ней не держалось. Мать рассказывала: под их кроватью наметало за ночь сугробы, а вода в кадушке замерзала так, что толстый лед приходилось рубить топором.
Первыми, кто почувствовал на себе неудобства «балаганной» жизни, были мой старший братишка Ёся и сестрица Мотенька. Они не выдержали испытаний — братишка умер, не прожив и полугода, а сестра кое-как дотянула лишь до двух с половиной лет. Тихая, не по возрасту смышленая, она угасла хмурой осенью, забитая коклюшем.
Очередь была моя. Но я родился третьим и, может быть, поэтому избежал участи брата и сестры: спустя месяц после моего появления на свет хозяин наконец смилостивился и переселил нашу семью на хутор, в более благоустроенную и сухую мазанку. В ней было целых три застекленных тусклым зеленоватым стеклом окошка, и хотя стены ее промерзали зимой насквозь и с них можно было соскребать иней лопатой, над головой все-таки нависал выбеленный сухой потолок, а в углу, как добрая мать, возвышалась пышущая теплом печь-лежанка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});