Николай Златовратский - А. И. Левитов
Как это отзывалось на настроении Левитова и даже на самих приемах его писательства, я мог случайно видеть воочию. Это было уже несколько лет спустя после моей первой встречи с Левитовым. Однажды я зашел к нему с одним из общих знакомых. Левитов жил в то время, если не ошибаюсь, на Моховой, в довольно порядочных, сравнительно, меблированных комнатах. Он встретил нас, как казалось, радушно, но нельзя было не заметить, что он был чрезвычайно нервно настроен.
После нескольких незначительных фраз он сказал на вопрос моего спутника:
– Как я поживаю, вы спрашиваете? Черт возьми, скверно я поживаю… скверно… Вот и теперь еще не могу отделаться…
– А что такое?
– Что такое? Да как вам это рассказать – что это такое!.. Вот я попробовал было на бумаге рассказать, что это такое… Хотите, прочту, так, отрывочек?.. Ведь я все одно, пока не освобожусь от этого, не исчерпаю до дна, все одно буду плохим вам собеседником. Теперь у меня такая уж линия.
Мы, конечно, вполне с ним согласились. Александр Иванович взял пачку мелко, но четко исписанных четвертушек.
– Видите ли, у меня еще нет этому названия… Это ведь так только – вступление. Думаю я назвать: «Говорящая обезьяна». Странно? Да? Мсикет быть, непонятно даже? Ну, да не в названии дело. Как увидите, оно и все как будто не в обычном вкусе, чертовщинкой отзывает…
Александр Иванович начал читать четко и внятно.
Это было действительно странное произведение, совсем «не в обычном вкусе». Самая мысль воспроизвести бред наяву больного, исстрадавшегося, измученного и измучившего себя человека, со всем ужасом кошмара и терзающих галлюцинаций, но галлюцинаций не фантастических, а полных мельчайших деталей жизненного, реального содержания, – эта мысль поразила нас смелостью и глубиной. Но нужно было видеть самого автора, чтобы понять, чего ему стоило исполнение задуманного. Иллюзия была до того полная, что нам действительно казалось, будто все рассказываемое им было не только раньше пережито им самим, но и переживалось теперь перед нами в том же виде мучительных галлюцинаций. Чем дальше читал Левитов, чем больше уходил он в самую глубь своего произведения, тем больше казалось нам, что созданные им образы действительно обступают его своей терзающей семьей и он ведет с ними подлинные разговоры.
Вот перед его героем сначала, как бы в тумане, выступает маленький-маленький мальчик – это он сам, в пору своего невинного детства, со всеми своими невинными радостями. Мальчик сначала рассказывает ему, с каким радостным чувством готов он был вступить в Божий мир, как сначала показалось ему, что все окружающее – и чудная природа, и люди – готово было, казалось, принять его любовно и тепло, но… это было мгновение, и не успели еще появиться в его душе первые проблески сознания, как уже демон лжи и страдания капля за каплей начал отравлять младенческую душу. Вот он – отрок. В его душе пробуждается «божия искра»; он смутно чувствует ее разгорающееся пламя; она инстинктивно влечет его к возвышенным порывам; она заставляет его искать сочувствующую душу, которая оберегла бы ее от холода и мрака, окружила бы теплом и светом, раздула бы искру в пламя дуновением любви и участия, но… но вместо этого мертвящий холод рутины, затаенная, непостижимая вражда к молодой душе тех, в которых она должна бы найти своих руководителей и просветителей. «А-а, мальчик! Ты вот о чем думал? Ты вот чего хотел? ха, ха, ха! Нет, голубчик, погоди. Мы тебе покажем, милый мальчик, какова она такая штука – жизнь». И дикий холодный хохот чьих-то злорадных теней терзает душу ребенка, наполняя ее тяжкими предчувствиями, сковывая только что распускающиеся чувства и мысль… Вот перед ним является юноша. «А-а, мальчик уже вырос!.. Ну, посмотрим, что ты скажешь!..» Вот юные порывы к свету, знанию, правде… первые мечты… И опять отрава, опять терзания вплоть до этих галлюцинаций.
Все это был почти еще сырой материал, набросанный отрывками. Читая, Александр Иванович часто дополнял многое своими словами, часто вставлял целые новые сцены, которые рождались в его фантазии тут же, во время чтения. Когда он кончил, он был бледен, рукопись дрожала в руках, глаза были полны слез.
– Все это, как видите, еще отрывки, – заметил Александр Иванович. – Но мне тяжело приступать к обработке этой вещи… Я боюсь сам ее. Надо вон отсюда… мне так и кажется, что изо всех углов и стен, отовсюду глядят эти тени и хохочут надо мной душу раздирающим смехом.
Рассказ этот так и остался недоконченным. Появились лишь отрывки из него под разными названиями.
Так дорого иногда стоили Левитову его произведения, и понятно, что ему действительно было тяжело писать эту вещь, а тем более вряд ли бы он мог бесстрастно и спокойно обработать ее.
Я долго не мог отрешиться от тяжелого впечатления как от этого рассказа, так и от тех истинных «мук творчества», которые терзали Левитова. И это было тем тяжелее, что по некоторым намекам в последующих наших разговорах ему как будто хотелось выбиться из-под гнета этой юдоли горя и скорби, подняться над нею, повеселее и пошире взглянуть в лицо жизни, отдаться вновь тому юношескому размаху поэтического чувства, которым так богата была его натура. Недаром он любил и Пушкина и Гоголя, зачитывался «Войной и миром» Льва Толстого. Он, может быть, больше, чем кто-нибудь другой, знал и чувствовал, что русский народ – как бы ни была велика его страда – был могучий, исторический народ, создавший великое государство, взрастивший и воспитавший в себе ту «душу живую», которая, лишь только касался ее свет свободы и духовного развития, являла миру высокие образцы ума, таланта, самоотречения и подвига. Но было уже поздно: «маленький человек» с его горем и демоном-мучителем крепко-накрепко заполонил себе Левитова; он выпил весь сок его нервов, истерзав муками непрестанного душевного беспокойства и заставив выпить всю ту чашу бедности и бесприютности, в которой погибал сам. Левитов был истинным поэтом нашего пролетария, «поэтом горя сел, дорог и городов», сумев не только проанализировать это горе, но и согреть мягким поэтическим чувством, несмотря на все тяготы переживаемых ощущений. Некоторые справедливо замечали, что в его произведениях чувствуется что-то диккенсовское.
А как он безвременно погибал, мне, к моему великому горю, пришлось видеть довольно близко. Года через два-три после описанной мною встречи с Александром Ивановичем я увидался с ним уже в Москве, где я временно проживал в то время и куда переехал было на житье и Левитов. Я жил тогда в одной из таких же мансард, в которых всю жизнь провел Левитов. Сюда-то он ко мне и заявился. Я был сначала чрезвычайно изумлен, когда ко мне вошел в номер Александр Иванович, весь сияющий, веселый, предовольный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});