Лидия Авилова - Из дневников
<…> Если бы только знать, верить, что Нине, Эле и Володе хорошо, тепло, сытно! Если бы только знать! О, как бы я благословила судьбу! Мне бы ведь только иметь о них весточку, и мне было бы достаточно для моего благополучия и даже счастья. Ни одного шагу не могу я сделать, чтобы не думать о них, и это я называю «запрещать себе думать». Ни одной минуты… А запрещаю я себе фантазии, догадки и, главное, расчувствоваться. Вчера мне издали одна молодая девушка напомнила Нину. Как это было больно! И писать о ней не хочу, не буду!
8(21) августа 1918 г.
…А я когда-то была писательницей. Это значит, что писала повести и рассказы, печатала почти все, что писала, и мое имя знали в редакции, и кое-где я убеждалась, что оно не совсем незнакомо и в публике. Я не была «известной», но я была «небезызвестной».
Это мое писательство очень отразилось на моей жизни, очень скрасило и обогатило ее. Но, странное дело, мне всегда казалось, что это маленькое недоразумение (подчеркнуто Л. А.), которое непременно скоро должно разъясниться. И оно разъяснилось. Вот, в этих записках, не ясно ли, что все разъяснилось? Что-то «могло быть» или, вернее, «казалось, что что-то могло быть»…
Но о чем мне жалеть? Это маленькое недоразумение дало моей жизни содержание, которого у нее иначе не было бы. У меня был маленький стаканчик, я выпила из своего маленького стаканчика, и я благодарю. У меня нет оскорбленного честолюбия, потому что у меня вообще нет честолюбия. Но у меня остались воспоминания, у меня остались друзья из того мира, в который я заглянула хотя бы по недоразумению. Из скромности ли я пишу сейчас об этом недоразумении? Кокетство после смерти, когда эти записки могут попасть в руки не только моих детей?[2] Но эти же записки тогда и опровергнут это объяснение. Я «была писательницей». Я умела написать рассказ так, что его приятно было прочесть, и я всегда знала, какой рассказ приятно будет прочесть, потому что этот рассказ казался мне случайностью, и я сама удивлялась, как это я его написала. Вот этих случайностей, как мне казалось, набралось все-таки достаточно, чтобы мое имя стало «небезызвестным». Но я же знала отлично, что сама я тут ни при чем! Мне как-то иногда «удавалось», но умения, знания, живого неиссякаемого источника я в себе никогда не чувствовала и поэтому старалась спрятаться за своим рассказом, загородиться им как-нибудь так, чтобы меня-то не заметили. И опять это была не скромность, а сознание того, что «нет, вы не можете соответствовать!» Другая, вероятно, развила бы мою способность писать, выработала бы себе талант, приобрела бы все, что он мог бы ей дать. Я его зарыла в землю. Что-то и я все собиралась сделать, на что-то решалась, против чего-то протестовала, но ничего из этого не вышло. Нет, ничего не вышло![3]…Не понимала я, что «приниматься» не надо было ни за что, а расширить свой ум можно было не принимаясь, а удовлетворяя свою любознательность постепенно, по мере возникавших вопросов. Но я махнула на себя рукой! <… > Как я потом часто об этом жалела! Как я сейчас об этом жалею! Сейчас, когда я стара и когда я больше, чем когда-либо требую от себя ответов, которых не могу дать. Я завела эти записки, в которых убожество моих умственных запасов оставляет мне такое крошечное поле действия. Писательница! Чтобы иметь право доверять своей мысли, надо суметь провести ее через мысль уже выраженную раньше, выраженную людьми авторитетными. Можно с ними не соглашаться, но надо считаться, надо знать (подчеркнуто Л. А.). И жизнь и мысль это всегда продолжение жизни и мысли. Оторванные от всего предшествующего и от всего будущего это пустоцвет, это полное ничтожество. <…> Вот насчет чувств — это дело другое. Чувство к моим услугам всегда. Но ведь это только для рассказов хорошо, а сейчас не до беллетристики.
…ноября 1918 г.
Очень я приспособилась писать в теплых перчатках, ничуть они мне не мешают.
Читаю Гоголя, и вот окончание «Мертвых душ»: «Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».
Почему он тогда это написал? Как пророчество.
<…> Сегодня много думала о Феде. Вчера, когда была у него, он показался мне очень изменившимся, стареньким, но очень напряженным, бодрым, полным своей живой веры. Мне хотелось сказать ему что-нибудь очень ласковое, и я ушла с грустью: сказать мне не удалось, как-то не вышло. И я унесла свое чувство с собой. Отчего вдруг бывает прилив любви к человеку, которого видишь часто? Сегодня Лева возил на санках дрова. Я видела в окно, как он, нагнувшись от усилия, в полушубке и серой шапке, вытягивал санки из-под ворот, и любила его до боли. Ставя самовар, разогревая кашу и овощи, я была счастлива, что сейчас он придет завтракать со мной и я его накормлю, как дорогого гостя. Но самовар я поставила плохо, и Анюта была мною недовольна.
…ноября 1918 г.
Сегодня пошла навестить маленьких больных[4]. Лежат они обе в постелях, но Вавочка уже одета и рисует. Ей лучше. В своих длинных локонах, такая изящная и хорошенькая, она сама похожа на картинку.
Малюська еще совсем не поправилась. В русых вьющихся волосах у нее запутался красный бант. На ней вязаная кофточка, и от кругленькой мордочки и маленьких пухлых ручек все, что на ней, точно заражается ее детской уютностью и делается умилительным и трогательным. Эту вязаную красную кофточку уже нельзя себе представить без Татуськи, до того она уже передала ей всю пленительную аппетитность своей фигурки, своего маленького, плотного, нежного тельца. И одеяльце трогательное, и подушечка под головой. Не поправилась еще Татуся, и темные глазки были задумчивы и не веселы. Уж очень тиха, уж очень кротка! И такое кругленькое-кругленькое розовое теплое личико. Баночке меду обе обрадовались очень. Бедные! До чего им недостает сладкого, привычного и даже необходимого!
11 ноября (24-е) 1918 г.
Дивный день. Яркий, солнечный, тихий. С каким удовольствием я прошлась пешком к M. H. и туда и обратно. Солнце, легкий мороз… Снег еще белый, чистый, слепит глаза. Какую радость дает природа даже в городе! Какую любовь, глубокую и странную, дает она человеку! И я чувствую, что чем я старше, тем больше я люблю жизнь и тем больше жизнь эта не во мне, а в окружающем, и живу я не собой, а окружающим. Точно я ухожу из своего тела, распространяюсь, растворяюсь. Что я? Я уже ничто. И я все больше задумываюсь над этим чувством и ищу в нем объяснение смерти. Может быть, в этой радости, близости, блаженстве, восторге и есть смерть? Из земли взятая в землю обращусь. И пойму, что мой восторг, который так часто охватывает меня и оставляет неподвижной, замеревшей от счастья, — это предчувствие смерти, когда я стану частью того, что я так, так люблю. И это единственная любовь, которая давала мне только (подчеркнуто Л. А.) счастье, только чистую духовную радость. Если у меня есть душа, то она в этой любви и в этом восторге. Кто его испытал хоть один раз, тот не забудет его никогда. Ведь не о красоте природы я говорю, а о чем-то другом, необъяснимом: о каком-то слиянии с ней, красивой и некрасивой, о высоком блаженстве быть в ней, быть частью ее. Ах, все в ней хорошо! А самое прекрасное, это ее тайна, это то, что мы не можем в ней понять, но не можем не предчувствовать. Будь она благословенна, дающая жизнь и смерть! Будь она благословенна, соединяющая жизнь и смерть, не боящаяся смерти как не боящаяся и жизни, потому что нет для нее жизни и смерти как мы их понимаем, а есть вечное обновление: радостный труд и радостный покой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});