Светлана Алексиевич - Зачарованные смертью
Я хочу удержать мысль, очень важно, чтобы вы поняли. Для этого мне надо идти прямо, не сворачивать и не возвращаться. Идти прямо к той точке… Когда я накинул на себя ремень…
Сын у меня родился в двадцать седьмом году. Назвали Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Ведь какие идеалы были? Чистейшие идеалы! Светлые. И люди были светлые. Таких людей больше никогда не будет. Я недавно прочитал в одной газете, что мы, мое поколение, выпали из истории, нас как бы не было. Дыра во времени. А мы были! Были! Были! Почему-то вдруг вспомнил, как на свадьбу жена сшила белое платье из марли… Я был ранен и тоже перевязан весь марлей, бинтами. Вокруг — голод, эпидемии, тиф. Возвратный тиф, головной тиф… Идешь по улице — лежит мертвая мать, возле нее сидит маленький ребенок и просит: „Мамка, дай поесть…“ Город Орск Оренбургской области… Двадцать первый год… А мы все равно счастливые: живем в великое время, служим революции! Это не выкачать из моего сердца, из моего мозга.
Шла гражданская война… Я даже помню, какие обмотки нам выдали, красные звездочки для шапок. Шапок не было, но красные звездочки нам вручили. Что за Красная Армия без красных звездочек? Дали винтовки. И мы себя чувствовали защитниками революции. Помню наших убитых товарищей… На лбу и на груди у каждого вырезаны звезды… Две красные звезды… Это же наша вера, это же наша библия! Тридцать лет назад, двадцать лет назад, десять лет назад. Пять лет назад, еще год тому назад… Я бы вам этого не рассказал. Мне кажется, что я этого не помнил… Необъяснимая вещь: я это действительно не помнил… Как лежал белый офицер… Мальчишка… Голый… Живот распорот, а из него погоны торчат… Живот набит погонами… Но я бы вам раньше этого не рассказал… Что-то и с моей памятью произошло… Щелкает там, щелкает… Как в фотоаппарате… Я уже перед уходом… Когда смотришь прощальным взглядом, обмануться уже нельзя… Некогда…
Нет! Наша жизнь — это бы полет. Первые годы революции… Мои лучшие годы, мои хорошие, красивые годы. Еще живой Ленин. Ленина я никому не отдам, с Лениным в сердце умру. Все верили в скорую мировую революцию, любимая песня: „И на горе всем буржуям мировой пожар раздуем“. Конечно, было много наивного, смешного. Танцы, например, мы считали мещанством, устраивали суды над танцами, наказывали тех комсомольцев, что ходили на вечеринки, вальсировали. Я одно время даже председателем суда был… над танцами… Из-за этого своего марксистского убеждения не научился танцевать, потом очень каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. О чем мы спорили? О коммунистическом будущем, каким оно будет и как скоро. Через сто лет точно, но нам это казалось далеко, слишком далеко. Хотелось побыстрее. И о любви спорили, особенно о книге Александры Коллонтай „Любовь пчел трудовых“. Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без любви, без пушкинского „Я помню чудное мгновенье…“. Мы тоже отрицали любовь как буржуазный предрассудок, биологический инстинкт, который настоящий революционер должен победить в себе. Любить можно было только революцию. Я помню (через столько лет!), что взгляды делились одни — за свободную любовь, но с „черемухой“, то есть с чувством, другие — без всякой „черемухи“. Я был за то, чтобы с „черемухой“, чтобы целовать. До чего же смешно, черт возьми, сегодня об этом вспоминать…
Вот вы говорите, что мы служили утопии. Но мы искренне верили в эту утопию, мы были ею загипнотизированы, как молнией, как северным сиянием… Не могу найти равновеликого сравнения… Жаль, что так стар… Взглядом отсюда, с конца, все не так, как тогда, и слова как будто незнакомые: „Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем: мы свой, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем…“ Разрушим! Сейчас вдруг вспоминаю, вижу: из разбитой помещичьей усадьбы кто-то выбросил пианино… Деревенские пацаны пасут кров и играют палками на этом пианино… Горит усадьба… Белый высокий дом… Старики крестятся, а мы смеемся… С церкви желтый купол упал, его стащили веревками, катится… Мы смеемся… „Мы свой, мы новый мир построим…“ Полуграмотные, полуголодные. Молодые! Из нас легко получались идеалисты, мечтатели. Мы мечтали среди крови — своей и чужой. Любимые стихи: „То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть“, „… дело прочно, когда под ним струится кровь…“ Каким-то непостижимым образом кровь и мечта уживались. Человека просто не было — был капиталист, кулак, бедняк, пролетарий, империалист, буржуй. Убитого жалели, если он пролетарий, но как-то мимоходом жалели, на ходу, на марше. Как писал поэт: „… отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“-песню допел до конца“. Ни капли, ни грамма сострадания, если — кулак, буржуй. Необъяснимая вещь! У Эсхилла или Эврипида недавно нашел: „Люди не могли бы жить, если бы боги не дали им дара забвения“. Меня этот дар покинул. Вдруг задаю себе вопрос (а ведь раньше никогда не задавал): почему я не жалел того мальчишку с распоротым животом, набитым золочеными погонами? Ну, беляк, ну, буржуйский сынок… И все же такой же, как ты… Мальчишка… Нет, по законам логики, по законам науки нас судить нельзя. Нас можно судить только по законам религии. А я не верующий…
Я еще вчера хотел спросить: неужели вам на самом деле интересен этот сумасшедший старик, которому даже хлеб уже не пахнет? Всегда волновал запах свежего хлеба, а теперь и он без запаха. Как вода. Я всех пережил… Я пережил своего сына… Меня мучает бессонница… И щелкает, щелкает в мозгу… Но я должен идти прямо к той точке… Не сворачивать, не возвращаться…
Немного раньше, когда я еще выходил на улицу. Год назад… Выбрался, конечно, с палочкой. Когда-то это было так близко, всего два квартала, а тут час тащился. В трамвай залезть побоялся, там люди, много людей, а здесь я один, чуть что — к стенке дома можно прислониться, будто ты задумался, постоять, отдохнуть. Не люблю, когда мне напоминают о моей старости. А я ужасно старый. Я хотел убедиться, что Ленин стоит там, на площади, где он стоял всегда. Увидел его еще издали, сначала — поднятую руку, потом — всю фигуру. Трибуны рядом уже не было, а раньше она стояла сразу за памятником, в праздники сюда приносили цветы, развешивали красные банты. Возле Ленина цветы лежали всегда. Цветов я не нашел, даже засохших. Если бы у меня имелось побольше сил, я принес бы Ленину цветы. Но я не знаю, где сейчас находятся цветочные магазины, мне непременно понадобились бы красные гвоздики. Сегодня так не любят красный цвет, все красное, что я не уверен: выращивают ли красные гвоздики?
У меня ничего, кроме Ленина, нет. Если вы отнимете у меня веру в Ленина, что у меня останется? Что останется от моей жизни, от моей юности? Все мое богатство — железная эта кровать, которую я лет сорок тому назад купил, по-моему, сразу после войны, письменный стол и книги. Посмотрите: они так же изношены, как и я. Я не копил вещей, мне ничего подобного в голову не приходило. Сначала воевал за светлое будущее, потом его строил. Кто обзаводится лишними вещами в военной землянке или на строительной площадке? То была совсем другая жизнь. Наша жизнь. Я понимаю, что у меня нет никаких доказательств, кроме воспоминаний. Но они не материальны… Они из области заклинаний…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});