А ты не вернулся - Марселин Лоридан-Ивенс
Никогда я не просила тебя прийти на помощь. А когда думала о тебе, то представляла, как ты идешь с моим младшим четырехлетним братом, тогда из моей памяти стерлось его имя ― Мишель. До нашего ареста он постоянно ходил за тобой по пятам: куда бы ты ни шел, он был либо у тебя на руках, либо шагал рядом, держась за твою руку, словно боялся тебя потерять. Возможно, в образ малыша я вкладывала частицу себя. И так получала поддержку. Я была твоей дорогой дочуркой. Кажется, что мне до сих пор пятнадцать лет. Ощущение возраста мной потеряно. У меня было так мало времени напитаться тобой про запас.
Из барака я видела, как по дороге к газовым камерам шли дети. Помню одну девочку с потерянным взглядом, вцепившуюся в свою куклу. Наверное, в последние месяцы она сполна познала травлю и страх. А теперь ее разлучили с родителями и скоро разденут. Она походила на свою безвольную куклу. Я смотрела на нее. Знала, сколько смятения и ужаса сейчас в голове этой маленькой девочки, знала, как сильно она сжимает свою куклу, ведь совсем недавно, несколько лет назад, я и сама приехала с чемоданом, в котором лежали пупс и шкатулка для мелочей.
Наверняка в своей записке ты говорил мне, что ты все еще здесь, совсем рядом. Обещал, что война скоро закончится и нас освободят. Когда было составлено это письмо? Летом 1944-го? Или чуть позже? Мы знали о высадках союзников и о битвах. Вести поступали с каждой новой партией узников. Всякий раз кто-нибудь из нас пытался пробраться в лагерь А. и оказаться среди вновь прибывших, которые находились на карантине в ожидании своей участи: газовой камеры или принудительных работ. Мы искали там знакомые лица. И всегда возвращались оттуда с информацией. Так мы узнали, что Париж освобожден, что дивизия генерала Леклерка прошла парадом по Елисейским Полям, и на следующий день, минуя оркестр, игравший военные марши и другие знакомые мелодии по утрам и вечерам, когда узники возвращались с работ, мы тихонько спели «Марсельезу». Но эта новость была для нас не более чем отдельным эпизодом из той жизни, которой мы больше не принадлежали. Нам по-прежнему грозил газ. Мы находились на самом краю пропасти. Мы жили только настоящим, ближайшими минутами. Питать надежду было нечем. Она умерла.
Стали привозить венгров. Сотнями тысяч, от восьми до десяти составов в день, ты же помнишь тот поток людей: казалось, в лагерь стекались целые города. Росло количество депортированных ― росла и скорость их уничтожения. Их раздевали, отправляли в газовые камеры ― первым делом, как обычно, детей и стариков. А тех, кому приходилось ждать своей очереди на смерть несколько дней, размещали в только что построенной зоне, в начале новой части лагеря рядом с крематорием. Это была так называемая «Мексика». Мы проходили мимо нее каждый день по дороге на работу. Наш путь лежал в «Канаду» ― так польки назвали пункт сортировки одежды, место самого легкого труда, где работать мечтали все, ведь там можно было найти корочку хлеба в каком-нибудь кармане или золотую монету за подкладкой. Француженки, кстати, назвали бы это место «Перу». Вот такая странная польскоязычная карта мира в миниатюре была в лагере. Уж не знаю почему, но «Мексика» означала скорую смерть.
Когда мы проходили мимо, некоторые узницы «Мексики» приближались к колючей проволоке под электрическим напряжением и шепотом задавали нам вопросы о том, что их ждет, у них уже отобрали детей, но им все еще хотелось на что-то надеяться. Мы спрашивали: «У вас есть номер?» Они отвечали, что нет. И тогда мы с сожалением разводили руками. Порядковый номер на предплечье был нашей удачей, нашей победой и нашим стыдом. Я участвовала в строительстве второй разгрузочной рампы крематория, на которую только что отправили их детей. А теперь мне предстояло сортировать их вещи.
Смерть изрыгала такое количество одежды, что меня направили дополнительной работницей в «Канаду». Мы перебирали юбки, нижнее белье, брюки, рубашки, обувь тех, кто «вылетел в трубу». Запах их сожженной плоти стоял над лагерем и с утра до ночи заполонял наши ноздри, кости, мысли, предвещая нам ту же участь. Через наши руки проходили в основном фибровые чемоданы с плохонькими нарядами и изношенной обувью. А говорили, мол, евреи ― богачи! Наиболее ветхую одежду донашивали мы, а самая красивая ― отправлялась в Германию. Мы ходили в обносках наших мертвецов, с красным крестом на спине, какой был и у тебя. Я носила кофту одной покойницы, юбку ― другой, башмаки ― третьей. Это в настоящей жизни личные вещи и предметы одежды могут вам кого-то напоминать. А там, в лагере, их было так много, что они теряли всякую связь с прежними хозяевами, нацисты наваливали горы из этих вещей и разъезжали по ним на велосипедах с плетью в руке и собакой, что с лаем бежала впереди.
Я же мечтала о полосатом платье, как у ариек, оно обладало рядом достоинств: шилось из цельного отреза ткани, закрывало все тело, никто за пределами лагеря его не носил ― в конце концов я находила в нем нечто, напоминающее униформу, привыкая к которой вы понимаете, где находитесь и кто вы есть, но которую однажды, возможно, вам посчастливится снять.
И я воровала. Один раз кофту. Другой ― ложку для подруги. Потом найденную за подкладкой монету, не догадываясь, что она будет для тебя. Помню, не знала, куда ее положить, ведь у меня не было карманов. Ее могли обнаружить, и я очень рисковала. Кому доверять? Большинство дежурных, назначенных из депортированных, были арийки. Они или донесли бы на меня, или обчистили. В лагере процветал антисемитизм, нас беспрестанно гнобили польки и украинки, но больше всего немки, попавшие сюда за криминальные преступления. Я понимала, что долго хранить монету не смогу: раз в месяц мы сдавали всю свою одежду на пропарку для профилактики педикулеза и тифа. Взамен нам выдавали другую, тоже принадлежавшую погибшим. Она вечно не соответствовала моему размеру, оказывалась слишком широкой или слишком длинной для меня, так было с самого начала, когда по прибытии мне выдали одежду, которую я вовек не смогу забыть: это была юбка, что доходила мне до пят, коротенькая кофта и мужские трусы в