Борис Александровский - Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта
Несколько забегая вперед, я скажу, что эта часть интеллигенции, испив до конца горькую чашу испытаний, выпавших на ее долю во время долголетнего пребывания за границей, первой во всем русском зарубежье полностью осознала всю нелепость своего отрыва от родного народа, первой полностью признала свои ошибки. Многие из них, окончательно порвав с прежними колебаниями и сомнениями, воссоединились с родной землей и родным народом.
Тут я должен сделать некоторое отступление.
Поставив своей целью при опубликовании настоящих воспоминаний рассказать советскому читателю о всем том, что за 27 лет моего пребывания за рубежом в качестве эмигранта глаза мои видели и уши слышали, я менее всего хотел при этом говорить о себе самом, полагая, что ни моя персона, ни моя личная судьба не могут представлять для читателя какой-либо особенный интерес. Тем не менее полностью обойти молчанием эту тему нельзя, так как иначе многое в моем дальнейшем повествовании будет для читателя неясным, а частично и совсем непонятным.
Поэтому я прерываю рассказ о севастопольской эвакуации 1920 года и приступаю к изложению кратких сведений о себе.
Моя колыбель — в Москве, на Первой Мещанской, в детской больнице святой Ольги, где мой отец состоял врачом и где я провел первые шесть лет своей жизни.
Идут последние, заключительные годы прошлого века.
После смерти отца, которого я потерял, будучи шестилетним ребенком, начались скитания по частным квартирам и жизнь бедной интеллигентской семьи, кормившейся за счет скудного заработка моей матери, учительницы музыки в двух московских женских институтах.
Вскоре после этого — московская 6-я гимназия, наградные книги при переходе из класса в класс «за отличные успехи и отличное поведение» и золотая медаль при окончании.
Потом — медицинский факультет Московского университета: Моховая, Девичье поле, университетские клиники.
Весной 1916 года — диплом «лекаря с отличием».
На следующий день после получения диплома и подписания так называемого «факультетского обещания» (письменная врачебная присяга) — отправка на фронт. Леса и болота Белоруссии, окопная жизнь, работа полкового врача и — в конце войны — сухая и лаконичная запись в послужном списке: «В составе полка участвовал во всех походах и боях против австро-германских войск с такого-то числа по такое-то…» Там же на фронте — Февральская и Октябрьская революции. Демобилизация. Снова Москва. Экстернатура в одной из университетских клиник. Как будто осуществление юношеской мечты: клиническая и научная карьера в родном и любимом городе, среди друзей и подруг детства, отрочества, юности и рядом с родными могилами предков, таких же коренных москвичей, как и я сам.
Однако дальше жизненный фильм начинает крутиться совсем не так, как это рисовалось юношескому воображению.
В самом конце 1918 года — врачебная мобилизация в Красную Армию и отправка на Южный фронт в «Группу войск курского направления». Как в калейдоскопе проходят Воронеж, Валуйки, Купянск, Сватово, Луганск, Донбасс. Я прикреплен к 4-й Красной партизанской дивизии имени Дыбенко сначала в качестве главного врача полевого подвижного госпиталя, которого еще нет и который нужно создать, позже в качестве помощника дивизионного врача.
Постепенно партизанский облик «Группы», отражавший революционный пафос беднейших крестьян Курской, Воронежской, Харьковской губерний и донбасских горняков, начинает заменяться организационными нормами регулярной армии. «Группа» переименовывается в 10-ю армию, а 4-я партизанская дивизия — в 42-ю стрелковую дивизию. Но в военном отношении она еще не успела окрепнуть.
Деникин и Краснов нажимают с фронта и флангов.
Белые дивизии, обильно оснащенные английской техникой, вытесняют нас с подступов к Ростову и из Донбасса. Во фронте образуются бреши. Английские полевые гаубицы деникинских артиллеристов косят красных бойцов.
Конница Улагая, Шкуро и Мамонтова заходит глубоко в тыл отступающих красных дивизий. Дальше — утеря связи со штабом дивизии и с соседними частями, окружение и плен.
Всю вторую половину 1919 и 1920 год вплоть до эвакуации из Крыма я провожу на территории юга России, занятой деникинской, а затем врангелевской армией, в качестве военнопленного врача. Меня прикрепляют то к лечебным учреждениям военных контингентов этих армий, то для лечебной и профилактической работы среди гражданского населения.
Когда Красная Армия в конце октября 1920 года прорывает горлышко «крымской бутылки» и начинается агония врангелевской армии, белое начальство объявляет принудительную посадку на корабли всего находящегося в его распоряжении медицинского персонала для сопровождения раненых и больных белых офицеров и солдат, несколько тысяч которых грузят на какие попало суда, чуть ли не на шхуны, для эвакуации в Константинополь.
Наступает 15 ноября 1920 года. Последний взгляд на Севастополь, Сапун-гору, Малахов курган, Северную сторону и… палуба «Херсона».
Надолго ли я покидаю родную землю?
В тот момент казалось — ненадолго, на каких-нибудь пять-шесть недель.
Вместо этих пяти-шести недель — двадцать семь лет…
Вот и вся краткая фактография первых двадцати шести лет жизни автора настоящих воспоминаний.
Читатель вправе задать себе вопрос: объясняет ли она сама по себе неизбежность вышеописанной посадки и сам факт эмигрирования?
Нет, конечно, никак не объясняет.
Да, посадка для медиков была принудительная, иначе и быть не могло при тех обстоятельствах. И все же при наличии твердой решимости остаться во что бы то ни стало на родной земле ее можно было избежать, даже принимая во внимание некоторый риск для жизни, обусловленный законами военного времени и приказами белого командования.
Но именно решимости в тот момент у автора настоящих воспоминаний и не было. А не было ее потому, что в те времена он не был свободен от некоторых из тех интеллигентских шатаний, колебаний и сомнений, о которых сказано выше. Эти колебания были порождены всем миросозерцанием той среды, в которой он родился, и той атмосферой, в которой он рос и воспитывался. На этом миросозерцании и на этой атмосфере следует задержать внимание читателя.
Еще в самые ранние детские годы я всегда находился под впечатлением той особенности нашей жизни, что каждый раз, когда старшие собираются вместе — или у нас в доме, или в гостях, или на прогулках, или еще где-нибудь, они непременно начинают что-то страстно обсуждать, спорить, волноваться, шуметь и кричать до хрипоты.
Вскоре я постигаю и смысл этих бурных словоизвержений: все члены нашей семьи и все, кто бывает в нашем доме и у кого мы сами бываем, ругают царя и царское правительство, словесно разносят в пух и прах самодержавный строй, произносят страстные речи о необходимости свергнуть это правительство, созвать какую-то непонятную «учредиловку» и устроить какую-то мудреную «конституцию», при которой все будут свободны, счастливы и довольны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});