Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал
Она вообще была очень незаурядным человеком, необычным и замечательным. Поволжская немка по своему происхождению, она родилась в год смерти Пушкина, 1837–м, и звали ее Полина Глан. Но с ходом времени она совершенно обрусела и стала зваться Пелагея Алексеевна. Последнюю свою дочь — мою мать — она родила в 1880 году. У нее был дом в Саратове, на Константиновской улице — совсем близко от Волги, двухэтажный деревянный дом без всякого архитектурного убранства, казавшийся мне очень большим (чего в действительности, вероятно, не было). В моей жизни он сыграл роль весьма существенную, так как именно в нем я появился на божий свет. Да и потом я бывал в нем часто.
Бабушка Пелагея Алексеевна была «наша бабушка» и занимала важное место в нашем существовании. Она бывала у нас постоянно, очень часто, а когда стала слишком стара — мы ходили к ней непрестанно. На редкость умная и тонкая, очень спокойная и сдержанная, она особенно отличалась необыкновенной добротой, органической и естественной, абсолютно свободной от какой‑либо нарочитости. Когда она приходила, она неизменно приносила с собой удивительно ясную и чистую моральную атмосферу, действовавшую властно и безотказно. С нами, ребятами, она обращалась просто, без всякой назидательности, без всякой сентиментальности, разговаривала с нами на равных, и ее влияние, я думаю, было очень весомым и глубоким. Не могу сказать, сознавал ли я тогда резкий несовместимый контраст ее простой и живой доброты с безбрежным эгоизмом другой моей бабушки, но, вероятно, разница впитывалась в сознание неизбежно. Последние свои годы она жила у своей старшей дочери, Марии Николаевны Самсель, с ней вместе переехала в Москву. Умерла она в 1924 году 87 лет. Похоронена на старом Новодевичьем кладбище[3].
Когда мои родители поженились, то словно соединились в одну целостную гармонию север, восток, юг и запад: подлинный, чистейшей пробы интернационализм был органически присущ мне с мгновения моего явления на свет. Говоря так, я говорю очень серьезно: всю жизнь мне была резко чужда и непонятна любая национальная самоизоляция, бесконечно обедняющая и извращающая человеческое существование. Мне навсегда остался ненавистен шовинизм — омерзительная душевная болезнь, так глубоко поразившая за последние тридцать или сорок лет немалую часть советского общества. Равенство всех народов и языков, не теоретическое, а реально практическое, было для меня естественным и безусловным уже в самые ранние годы моей жизни. Было вполне нормальным, что в моей крови смешалась кровь монгольская, русская, немецкая, шведская, итальянская и греческая — этим можно даже гордиться!
Мое интернациональное происхождение и мышление очень весомо утверждалось окружающей саратовской средой. В этом старом русском городе, еще средневековом в своей древнейшей части, с чудным Старым собором «нарышкинского» стиля рубежа XVII и XVIII веков, а в конце XVIII века распланированном в идеально регулярном классическом духе, словно наподобие одновременно расчерченного Ланфаном столичного города Вашингтона — наряду с великорусским населением обитало множество людей самых разных национальностей. Особенно много было немцев — они были всюду и кругом Саратова, и на другом, далеком берегу Волги. Главная улица города называлась Немецкой (это название сохранилось даже во время Первой мировой войны). Эта улица вся была занята немецкими магазинами, необыкновенно чинными и церемонными. Да и другие улицы тоже — Московская, Никольская. Каким притягательным мне и, особенно, моему брату был чудный магазин скобяных изделий, владельцем которого (чья фамилия была обозначена на вывеске) был немец Онезорге («без заботы» — какая фамилия!) — подлинный волшебный мир, где в бесчисленных аккуратных ящичках лежали всевозможные гвозди, шурупы, гайки, инструменты!
Но и французский дух выступал в Саратове повсеместно, и не только в плане города, рожденном Веком Просвещения, и не только в ряде прекрасных зданий, но прежде всего просто в том, что в Саратове с давних пор жило много французов. Я лишь позднее узнал, что в 1812–1814 годах именно в Саратов больше всего ссылали пленных французских офицеров и солдат. И многие из них не стали возвращаться на свою родину. Впрочем, ведь и в Вологде в 1821 году, по свидетельству Гоголя в «Мертвых душах», обитал участник великолепного галопада на балу у губернатора — француз Куку! И на именины Татьяны Лариной в том же 1821 году приехал местный француз — мосье Трике и читал ей приспособленный к случаю французский мадригал. Когда ко мне и брату стала приходить учительница- француженка Луиза Христофоровна Берисваль — я воспринимал как вполне естественное то, что хоть она и была родом из французской Швейцарии, но жила в Саратове давным — давно. В Саратове жило много татар (и у них была мечеть), жило много евреев (и у них была синагога) и т. д.
Когда я поступил в среднюю школу, моими ближайшими товарищами были мальчики самых разных национальностей — один литовец, другой — русский, третий — поляк, четвертый — грек…
О жизни моих отца и матери я хочу рассказать целиком, не соединяя с рассказом о своей собственной жизни. Они оба заслуживают полного и подробного рассказа больше, чем я сам. Если бы у меня был талант кинорежиссера, я поставил бы два фильма — один очень нежный, очень ласковый о своей матери, другой об отце — сложный, иногда причудливый, даже резкий и угловатый, но во всяком случае не лирический, а драматический. Но кинорежиссером я не сделался, а к тому же упустил возможность осуществить свое желание с помощью моих добрых знакомых — Эйзенштейна, С. А.Герасимова, Юткевича, Кулиджанова, Швейцера… Сейчас уже поздно сожалеть об этом
Часть первая. Дмитрий и Юлия
Юлия
Юлия Николаевна — мать А.Ч. Ее судьба. Жизнь в Саратове. Переезд в Москву. Последние дни Юлии Николаевны в СамаркандеНачну с рассказа о матери: ее жизнь была много более короткой и не такой сложной, как у моего отца.
Мою мать звали Юлия Николаевна. Отец долго, со дня их первой встречи в 1897–м или 1898 году и по крайней мере до 1904 года, звал ее Юлика, позднее Юляша. Родилась она (как я уже упоминал) в 1880 году, 10 ноября по старому стилю, в Саратове, в том же доме на Константиновской улице, № 10, где потом родился я. Она была хороша собой, и не из‑за того, что черты ее лица были как-то особо «классичны», а прежде всего из‑за живой и яркой одухотворенности и пронизывающего их обаяния. Она мила и привлекательна и на тех фотографиях, когда ей десять лет или пятнадцать, восемнадцать или двадцать один год, и на более поздних, особенно на прелестных фотографиях 1912 года, когда ей 32 года, — такой я помню ее уже сам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});