Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин
Перед ним во всей своей могучей шири красовалось зеленое погодаевское поле. Пройдет месяца два, и заколосится на нем пшеница, каждое зернышко нальется солнечными соками, дивным в этом году будет урожай. Справа стена леса, который, простираясь на сотни километров, уходит в поднебесную даль, сначала к Качинской сопке, затем к Шальновскому хребту, и дальше, и дальше, где Мишка никогда не бывал.
Слева навис Красный Яр – отвесная стена над рекой, он прикрывал деревню от северных ветров, был ее непробиваемым щитом.
– Ми-ша, – произнося имя сына по слогам, позвала мама.
Он опять сел на кровать, взглянув на мать, погладил ее руку. И тихо, жесткими губами с запекшейся корочкой прошептал:
– Прости меня, мама.
– Это ты меня прости, сынок, что не вырастила тебя.
– Опять ты, мама. Не надо. Уверен, что ты поправишься, я вернусь… Наверное, вообще зря уезжаю.
Мать внимательно посмотрела на любимого сына и улыбнулась, словно хотела подбодрить его.
– Отправляю тебя в такую даль… Береги себя по дороге, не выскакивай на станциях.
– Мама, ты ведь знаешь, что я через всю страну проехал, когда добирался в Крым.
– Тогда ты был не один, у вас вожатые были.
– Не бойся, мама, я буду внимателен.
Она взяла его руку, погладила, крепко прижала к своей щеке, горячей от слез. Миша осторожно высвободил руку, взял платок и бережно обтер им лицо матери.
– Спасибо.
А слезы все катились по ее щекам, как струйки из горячего родника.
Сын молчал, смотрел на мокрое родное лицо, на покрасневшие глаза, понимая, что слова здесь не нужны. Ему самому захотелось закричать от нестерпимой боли, возникшей не только в груди, в сердце, но где-то глубже, в душе, хотя он не знал, что это такое. Миша встал на колени, положил голову на грудь матери, она гладила ее тонкими холодными пальцами, пытаясь дотянуться поцеловать, но сил не хватило… Еле слышно, как заклинание, звучали ее, непонятные сыну слова:
– Прости меня, прости…
К ним подошла Мила.
– Миша, нужно идти, самолет ждать не будет.
Мальчик поднял голову, посмотрел в глаза матери, залюбовался ее лицом. Она ему улыбнулась. Улыбка была, как и прежде, озаряющая, согревающая, обнадеживающая.
– Пора, сынок. Береги себя, как приедешь, сразу напиши мне письмо, я буду ждать весточки.
Сын попытался что-то сказать, но не смог. И тогда так долго сдерживаемые слезы все-таки брызнули из его глаз. Ему стало стыдно своей слабости, он выбежал в сени, за кадушкой с водой прижался к стене щекой и разрыдался. Сестра бережно обняла его:
– Не плачь, Миша, матери будет тяжело, иди, попрощайся, – она утерла ему слезы. Он снова вошел в дом, подошел к матери, поцеловал ее в губы, потом приник к ее зябнущим рукам и, целуя их, прошептал:
– До свидания, мама!
– До свидания, – тихо ответила мать, – будь осторожен, береги себя.
Мила взяла брата за плечи, но он не позволил ей развернуть себя спиной к матери. Неловко пятясь до самой двери, сын все смотрел на родное лицо, на чуть приподнятую руку, на любимую добрую улыбку, которую видел в последний раз.
На воздухе подросток немного успокоился, пошел в огород, дошел до межи, отделяющий огород от колхозного поля, заметил, что по дороге, ведущей в лес, появились столбы пыли. «Значит, люди выехали работать», – мелькнула привычная мысль. Солнце поднялось над высокой Ждановской сопкой, стало пригревать. Все вокруг было знакомо. Каждая тропинка и дорожка вели в заповедные места, где он познавал мир, собирал ягоды и грибы, возил копны сена на сенокосе, рыбачил, пас коров, с ребятами ездил в ночное. Вспомнилось, как у костра они вели долгие разговоры, пока пристальное ночное небо не убаюкивало мальчишек своей мерцающей звездной картиной, и они в мгновение отрубались, порой засыпая в тех же позах, в которых сидели еще минуту назад. Миша понимал, что все это отрывалось от него, уходило в прошлое. Впереди ждал мир незнакомый, но в него очень хотелось войти. Не в кино, а наяву увидеть паровоз, трамвай, троллейбус, высокие дома, красивые улицы, нарядно одетых людей. Но одна мысль, что рядом не будет мамы, огорчала до такой глубины, что мечты вмиг исчезали, и ему никуда не хотелось уезжать. Нить взаимной любви, связывающая их, была настолько прочной, что обрыв ее для обоих казался смертельным.
– Мишаня, нужно ехать.
Мила взяла брата за руку и повела по проулку к реке. Пройдя несколько шагов, он вдруг явственно услышал голос матери.
– Миша…
Он оглянулся, вопросительно посмотрел на сестру.
– Мила, ты слышишь?
Та непонимающе пожала плечами.
– Не придумывай, пошли.
Однако брат развернулся и побежал домой.
– Куда ты? – крикнула сестра. Но мальчишка уже скрылся за воротами.
Мишка, запыхавшись, влетел в дом.
– Мама, ты звала меня? – радостно выпалил он.
– Что ты, Мишенька, как я могла, может быть, только в своем сердце, но этого ты слышать не мог.
– Я услышал, я услышал тебя! Помнишь, как много лет назад я услышал твой зов, когда дядя Ваня забирал меня к себе.
– Тогда я, действительно, кричала и звала тебя.
В тот год зима была уж слишком свирепой. Морозы как начались в ноябре, так и продолжались уже третий месяц. Окна были покрыты толстым слоем льда и снега, чугунная печка, что стояла возле русской печи, топилась круглосуточно, да и русскую протапливали два раза в неделю.
На улицу Мишка выбегал только по нужде. Местом постоянных его посиделок была русская печь. Тепло, которое исходило от нее, притягивало словно сладость.
Единственная деревенская улица была занавешена плотными клубами белого морозного марева, так что и в двух шагах человек, идущий впереди, исчезал, словно испарялся, и только скрип подошв и отрывистое дыхание свидетельствовали, что это не мираж.
Сестренки прибегали из школ, задыхающиеся от мороза, долго отогревались у печки, растирая ладошками щеки, постепенно начинали обмениваться впечатлениями. Мама возвращалась, когда сумерки осаживали дом плотным темным покровом, она брала керосиновую лампу и шла доить корову, единственное богатство семьи.
Ужинали поздно, уставшие и молчаливые. Мишка пытался о чем-то расспросить, но получал в ответ короткие фразы или просьбу помолчать.
В конце февраля мороз отступил. Исчезла едкая маревая пелена, обволакивающая деревню, солнечные лучи победоносно прожгли ее, пробились к земле, и освобожденная природа сразу потянулась навстречу солнцу, все ожило, возликовало в сиянии подтаявших и заискрившихся сосулек и льдинок. Оттаивали и людские души. На улицах появилась ребятня, летящая на лыжах с угоров[2], кричащая от избытка радости при взятии снежных крепостей, сооруженных вместе