Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Борис Слуцкий так и не написал эту книгу и никогда не печатал это стихотворение: оно было впервые опубликовано в 1993 году Викторией Левитиной. Самое важное в этом «багрицком», революционно-романтическом, якобинском, чтобы не сказать — чекистском, стихотворении — это душа, «зажатая, как палец меж дверей». Здесь — исток того пути, на котором появятся уже не «багрицкие», но едва ли не «достоевские» шедевры зрелого Бориса Слуцкого:
Я судил людей и знаю точно,Что судить людей совсем не сложно, —Только погодя бывает тошно,Если вспомнишь как-нибудь оплошно.Кто они, мои четыре пудаМяса, чтоб судить чужое мясо?Больше никого судить не буду.Хорошо быть не вождем, а массой.Хорошо быть педагогом школьным,Иль сидельцем в книжном магазине,Иль судьей… Каким судьей? Футбольным:Быть на матчах пристальным разиней.Если сны приснятся этим судьям,То они во сне кричать не станут.Ну, а мы? Мы закричим, мы будемВспоминать былое неустанно.Опыт мой особенный и скверный —Как забыть его себя заставить?Этот стих — ошибочный, неверный.Я не прав.Пускай меня поправят.
Не раз и не два возвращался Борис Слуцкий к своему «особенному и скверному опыту». Не раз и не два объяснял себе и другим, почему не захотел оставаться среди «вороненых воронов республики», почему решил все же стать «не вождем, а массой» — и никогда, никогда не использовать своих юридических навыков, знаний, своего юридического диплома. «Страшное» право решать судьбы людей, которое давала должность следователя, было ему «ни к чему».
Пристальность пытливую не пряча,С диким любопытством посмотрелНа меня угрюмый самострел.Посмотрел, словно решал задачу.
Кто я — дознаватель, офицер?Что дознаю, как расследую?Допущу его ходить по свету яИли переправлю под прицел?
Говорит какие-то словаИ в глаза мне смотрит,Взгляд мой ловит,Смотрит так, что в сердце ломитИ кружится голова.
Говорю какие-то словаИ гляжу совсем не так, как следует.Ни к чему мне страшные права:Дознаваться или же расследовать.
Война исправила роковую для всей судьбы Слуцкого-поэта ошибку военкомата. Он перешел на политработу.
Если отбросить время на госпитальной койке, в команде выздоравливающих и на формировании в Пугачеве, то в должности следователя на фронте Слуцкий пробыл не более полугода. В декабре 1942 года он уходит в батальонные политруки.
В письме мне от 22 января 1943 года — он сообщает: «замкомбатствовал». В конце сообщает: «О себе. Я начал службу с начала. Получил <звание> гвардии лейтенанта /не юридической службы!/ и ушел на политработу /с середины октября/. Повидал много кой-чего. Сейчас — старший инструктор политотдела дивизии. Начальство в некотором /очень небольшом/ роде». Борис пишет о такой важной для него перемене как бы между прочим, так как большая часть письма не об этом, главном в его собственной судьбе. В начале стоит: «Самая похабная для меня новость за эти полтора года: Павел Коган убит у сопки Сахарная под Новороссийском месяца два тому назад. Об этом мне сказали начальства из Литинститута, с которыми я говорил по телефону».
(Режущие слух слова «похабная новость» применительно к гибели любого человека, а не только близкого товарища, трудно оправдать, но понять можно и нужно. Слуцкий был учеником конструктивистов и футуристов, Сельвинского и Брика. Во многом два этих авангардных течения двадцатых годов разнились, но в одном были едины: слово надо сломать, чтобы выраженное им явление было воспринято правильно, адекватно, точно. Главная особенность, главное свойство поэтики Слуцкого — подчеркнутый антиэстетизм. Некрасивыми словами, грубыми, простыми, нарытыми порой даже из канцелярита, выразить важную мысль, напряженную эмоцию — вот исповедание эстетической веры Бориса Слуцкого. В юности он мог назвать известие о гибели друга «похабной новостью», чтобы в зрелости посвятить этому другу удивительные стихи:
Он писал мне с фронта что-то вроде:«Как лингвист, я пропадаю:полное отсутствие объектов».Не было объектов, то есть пленных.Полковому переводчику(должность Павла)не было работы.
Вот тогда-то Павел начал лазатьпо ночам в немецкие окопыза объектами допроса.До сих пор мне неизвестно,сколько языков он приволок.До сих пор мне неизвестно,удалось ему поупражнятьсяв формулах военного допросаили же без видимого толкаПавла Когана убило.В сумрачный и зябкий день декабрьскийиз дивизии я был отпущен на деньв городок Сухиничии немедля заказал по почтевсе меню московских телефонов.
Перезябшая телефонисткараза три устало сообщала:«Ваши номера не отвечают»,а потом какой-то номервдруг ответил строчкой из Багрицкого:«… Когана убило».)
С фронта, спустя полтора года после гибели Павла, Слуцкий «с тоской» писал Елене Ржевской: «Речь идет о самом честном из всех нас, о свершившемся Иоанне-Предтече нескольких малонадежных Христов… надо распорядиться о сохранении каждой строчки Павла. Это уже история литературы. Пусть попробуют усомниться». В Литинститут он посылал требовательные суровые напоминания: отыскать, собрать рукописи Павла Когана[80].
Дальше он писал, что «Сергей Наровчатов в армейской газете, что переписывается с ним редко. Мишка Кульчицкий недавно выехал на юг (не подозревал и не предчувствовал, что жизни Мише осталось всего ничего). Дезька — в подмосковной школе пулеметчиков, Львовский — в таком же положении, но в Ташкенте (сведения той же свежести). Фрейлих изредка присылает весточку. О Зейде никаких вестей — пятнадцать месяцев. След Горбаткина отыскался, но тут же исчез. Майоров, Женька Поляков, Амитин (сокурсники Слуцкого по МЮИ) — разделили судьбу Павла».
В конце письма — о потерянных связях с несколькими школьными товарищами.
И только в середине письма — «О себе».
Так названа и его биографическая проза «О других и о себе»: сперва — о других.
Живой интерес к судьбе своих друзей и близких знакомых — школьных, институтских, литературных — едва ли не наиболее яркая черта фронтовых писем Слуцкого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});