Лев Дугин - Северная столица
Но когда Лейтон ушел, Арина подняла бессильно свисавшую руку больного.
– Ох, как ты слаб, батюшка, слаб, как тряпица, – горестно вздохнула она.
Выдернув из пуховика перышко, она сунула его в нос обеспамятевшего своего питомца. Тот поморщился и чихнул.
Арина всплеснула руками. Платок сполз у нее с головы.
– Жив будет! – закричала она. Испокон века известна была примета: и мать ее, покойница, и бабка ее так проверяли. – Жив будет! – И пала, крестясь и плача, на колени.
Надежда Осиповна, потерявшая лоск французского воспитания, превратившаяся в напуганную полуграмотную псмещицу, верила многоопытной давней своей рабыне, а не врачу-англичанину…
Но и в самом деле… По петербургским гостиным поползли новые слухи: больной поправляется… больному стало легче… Вдруг появились новые строки «Руслана и Людмилы»… Вдруг разошлась эпиграмма… Да, это он! Он жив! И к весне точно стало известно: больной выздоровел.
В нем жизнь боролась со смертью, грезы мучили: то, казалось, он взбирается на кручу, то срывается в пропасть… Он открывал глаза, ничего не понимал и опять уходил в забытье… Потом узнал свою комнату… Над ним склонялась няня. А однажды, очнувшись, увидел давнего своего друга Кюхельбекера – тот согбенно сидел на стуле, в отчаянии охватив голову руками, и плакал… И достало сил улыбнуться… А в холодном и ясном свете зимнего дня, лившегося сквозь окно, в комнату легким шагом вошла сестра – и уже он приподнялся, разговаривая с ней.
Повалили друзья. Дядька Никита был недоволен – больного слишком тревожили.
Со времени болезни поведение верного дядьки изменилось: почтение исчезло, он вел себя так, как некогда в Москве с неразумным мальчиком: делал, не спрашивая, так, как считал нужным, и, докладывая, склонялся над постелью, как над колыбелью…
И вот однажды в комнату, позвякивая шпорами, вошел стройный гусар и остановился у дверей, картинно отставив одну ногу, а руку подняв к голове, к киверу. Гусар счастливо улыбался, отчего на его щеках образовались ямочки.
Лишь какое-то мгновение он смотрел, не понимая, не смея верить, а потом, опираясь на обе руки, воспрянул с подушек. Плащ и боевой пояс меняли фигуру, но это была женская фигура, и глаза отливали небесной голубизной, осененные длинными ресницами.
– Лизет…
Ну да, это была Елизавета Шот-Шедель, одна из самых веселых, самых своенравных петербургских прелестниц, принимавшая гостей в муслиновом халате и турецких туфельках, неистощимая на выдумки, маскарады, переодевания…
У него даже голос перехватило, а она тотчас предостерегающе поднесла палец к губам – к прелестным своим устам, к самому уголку губ, как делала, когда он слишком шумел, поднимаясь по лестнице в ее квартиру.
– О, Лизет!..
Он был в восторге, на бледном лице заиграл румянец. Голубые глаза, запавшие, похожие на высохшие колодцы, ожили, вновь покрылись влагой. Он снова жил! Он сорвал колпак, чтобы показать обритую свою голову, чтобы наконец хохотать!
И говорил, не останавливаясь! Что – жизнь! Что – смерть! Жизнь – случайный дар, стоит ли его беречь? Мы явились из небытия – для чего, есть ли в этом цель, смысл? Неизвестно, но уж, во всяком случае, жизнь нам дана на радость… Стоило ли родиться, чтобы горевать? Нет, полную чашу жизни он выпьет до дна, не расплескав ни одной капли. Нужно трудиться – но как холоден и пуст труд рядом с живой красотой…
И он знает давно: его жизнь будет короткой… Да, да, он это знает с детства, но… Что с того? Зачем бояться того, что предопределено? Нет, насладимся вполне счастьем и весельем!.. Пусть она останется до ночи. Никто здесь не узнает ее! Пусть она подойдет к нему…
Он уже почувствовал в себе силы, уже тянулся к ней руками, уже пытался подняться с постели…
Но она звякнула шпорами, вытянулась, будто отдавая честь, и опять предостерегающе поднесла палец к губам. Потом склонилась над ним – он вдохнул запах тонких духов, голова закружилась, он на своих губах ощутил тепло поцелуя…
Ускользая к дверям, она еще на мгновение остановилась, оглянулась через плечо, отдала честь – и исчезла…
В восторге он принялся за стихи:
Тебя ль я видел, милый друг? Или неверное то было сновиденье, Мечтанье смутное и пламенный недуг Обманом волновал мое воображенье?
Ему захотелось в словах, в стихах навсегда запечатлеть ее позу, ее движения:
Ты ль, дева нежная, стояла надо мной В одежде воина с неловкостью приятной?
Ах, зачем она ушла! И он торопил свое выздоровление:
…здоровья дар благойМне снова ниспослали боги,А с ним и сладкие тревогиЛюбви таинственной и шалости младой.
И вот таинственная сила любви: он стал быстро поправляться и крепнуть.
Чаще других приятелей навещал его Кюхельбекер. Нет, нет, он пришел лишь помолчать, лишь посмотреть на больного, больной слишком слаб, чтобы много говорить, – он хочет лишь сказать, что снова читает Ширинского-Шихматова, что это образцовый поэт! – нет, нет, он не будет спорить, больной слишком слаб, чтобы спорить, он только хочет сказать, что ода – вот достойная форма, нет, нет, он не будет – но ода, не элегия, не послания, а именно ода, нет, нет, он ничего не будет доказывать, он только хочет сказать, что в журналах – все мелко и пусто!
Вдруг пришел Карамзин. Да, сам Карамзин, прославленный писатель навестил его!
Больной – в халате, колпаке и домашних туфлях – полулежал на постели, а Карамзин – во фраке, при звезде – сидел рядом на стуле.
– Может быть, я чем-то невольно тебя обидел? —
Он хотел примирения. – У тебя прекрасный талант. – Может быть, он задел честолюбие молодого поэта? – Но в голове должно быть благоразумие, а в душе – устройство и мир. – Он, заканчивающий жизнь, хотел блага тому, кто жизнь лишь начинал.
Комната больного произвела на него удручающее впечатление. Комната обставлена была бедно. Кровать – в виде дивана, с валиками в головах и ногах, – была старая, расшатанная; из рваного сафьянового матраса вылезал конский волос. И почему над диваном нет ковра?.. Можно ли терпеть такие занавески и такие обои?.. И сам молодой поэт был худ, с бледным, заострившимся лицом…
Карамзин посмотрел книги, лежавшие вокруг: Вольтер, Монтескье, Бенжамен Констан, Руссо – все французы.
– Но к чему пришли во Франции? – сказал он. – К ужасам революции. Поверь мне, я был во Франции: благословенны страны, не знающие этого ужаса… И я думаю о благе России!.. Вот ты следуешь за Монтескье: нужен твердый закон. Но ведь где обязанность – там и закон. И монарх уже по обязанности блюдет счастье народное…
– Вы говорите о законе нравственном, – возразил Пушкин. – И его исполнение оставляется на произвол каждого… А законы должны быть для всех обязательны и ограждаться страхом наказания…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});