Сергей Маковский - Портреты современников
Брандес выбрал главу из «Отелло». Видимо он придавал ей большое значение, в особенности тому месту, где, определяя сущность Отелло, он развивал парадокс, что Отелло глуп, но не ревнив: «Dumm ist er, aber eifersüchtig nicht!». До сих пор слышу голос, каким Брандес произносил это. Как он сам себе нравился в ту минуту!
Во время перерыва Соловьев вдруг разжал уста и спокойно, деловито произнес:
— Относительно Отелло вы, конечно, правы… Впрочем еще Пушкин сказал: «Отелло от природы не ревнив — он доверчив».
И все заметили, что вторую часть вечера Брандес был не в прежнем ударе. Таким обидным показалось ему, что смелая его находка давным-давно известна этому длиннобородому скифу, потому что какой-то Пушкин, сто лет тому, в двух словах выразил мнение, которое он, Брандес, считал неотъемлемо своим. Только лучше выразил: «Отелло доверчив». Разумеется доверчив, а не глуп. Ведь глупость вовсе не исключает ревности.
Припоминаю и другой эпизод. На застекленной веранде после утреннего чая сидит Соловьев, погруженный в чтение. Брандес, подойдя к нему, спрашивает:
— Что вы читаете?
— Бытие.
— Дайте, пожалуйста, на секунду — я вам покажу…
Соловьев молча протянул книгу. Брандес раскрыл ее, повертел в руках, замялся и стал говорить о другом. «Карманная» Библия Соловьева (он всегда носил ее с собой) была на древне-еврейском… Но критик Шекспира не знал языка своих пращуров.
Зато с нескрываемым удовольствием подмечал ревнивый датчанин всё, что не ему одному представлялось в Соловьеве «смешным». Конечно, многое в этом «смешном» являлось не более, как своего рода лукавством — ну, скажем, рисовкой русского философа. Однако были и настоящие странности: ведь за одну из них Соловьев поплатился жизнью. Я имею в виду злоупотребление скипидаром, как средством «физически и духовно очистительным», по его определению. Он охотно оправдывал пристрастье свое к скипидару тем, что «терпентинные пары отгоняют бесов». В устах человека подробно рассказывающего, как в бессонницу с ним беседуют тени византийских императриц, это объяснение не звучало шуткой. У него всегда был в кармане пузырек со скипидаром, из которого он опрыскивал себя. Кроме того он пил скипидар. Меня поразила проскипидаренность Соловьева как-то раз, когда, поднявшись к нему в комнату, я был свидетелем того, как он щедро поливал «очистительным терпентином» из большого туалетного флакона постель, платье, книги и заодно свою голову. Несомненно, потому так быстро и одолела его болезнь почек, — умер он всего несколькими годами позже.
Были у Владимира Сергеевича и другие странности. Он придавал веру самым неожиданным приметам, иные повадки его могли хоть кого сбить с толку. Например, в солнечную погоду он не упускал случая чихнуть, повернув лицо к солнцу. Не помню уж как, полушутя-полусерьезно, он оправдывал и этот свой обычай.
Чудачества русского мудреца выводили из себя Брандеса, разражавшегося по его адресу язвительными остротами. Мало того — он посвятил этим чудачествам Соловьева целый фельетон, написанный, как мы узнали позже, с большими преувеличениями и в очень колких тонах. Такая отплата Соловьеву за его всегда вдумчивое и благожелательное внимание — была жестом некрасивым…
Брандесу невольно отомстил за Соловьева другой русский, вместе с женой приставший к нашему кружку у Рауха, нововременец Тихонов (брат Лугового). Этот русак в вечных поисках литературной темы, не думая худого, мотал себе на ус анекдоты Брандеса, кокетничавшего своими воспоминаниями о знаменитых современниках, причем обычно эти его «заметы очевидца» заострялись злонасмешливо. О ком только из «великих» не рассказывал Брандес едких подробностей! Каждый день узнавали мы что-нибудь то о старческом жеманстве Бьернстьерне-Бьернстена, которого горничные по утрам затягивали в корсет, то о нелюдимой свирепости Ибсена, то о слабоумии Нитче (дружбой с ним, в его последние годы, тщеславился Брандес), то о педантизме Ипполита Тэна (придерется к какой-нибудь мелочи, доймет мудрствованием по пустякам). Всех их знавал лично датский критик в интимном быту и не жалел язвительных красок. К этим писателям мы, подрастающее поколение, уже привыкли относиться с «пиэтетом». Насмешливое запанибратство с ними Брандеса производило на нас большое впечатление. Вероятно поэтому так подробно и запомнилась мне злоречивость датского критика.
Больше всего попадало от него старику Андерсену. Про жесточайший эгоизм прославленного соотечественника Брандес сыпал анекдотами. Если верить ему, пуще всего обижался Андерсен, когда его называли «писателем для детей». Надо же было скульптору Торвальдсену изобразить его на памятнике окруженным детворой. Андерсен, как увидел, бурно вознегодовал: «Уберите прочь эту гадость!».
Скупой, как Гарпагон, и чрезвычайно подозрительный в годы нелюдимой старости, Андерсен всюду видел козни врагов и прятался даже от близких знакомых. Все это знали и смиренно терпели. Знали и то, что он сластёна и не прочь полакомиться леденцами, когда их не надо покупать. И вот однажды анонимные почитатели послали нелюдимцу большую коробку с конфетами. Он сразу испугался: вдруг отрава? А соблазнительно, на вид конфеты были отличные. Как же быть? Подумал и решился на военную хитрость. Вспомнив давнишнюю свою приятельницу, которая выращивала нескольких малолетних ребят, он отобрал небольшую порцию конфет, завернул аккуратно в красивую бумажку и пошел к приятельнице с визитом. Та встретила его удивленно: неожиданное посещение, да еще с подарком для детей, было против всех правил старика. Отдав конфеты, Андерсен поспешно вернулся домой в сильной тревоге: ведь если конфеты отравлены, выбросить придется и весь остаток… На следующий день, чуть заря, он опять пошел к приятельнице, на сей раз еще более удивленной:
— Ну, как?
— Благодарю вас. Вы о чем спрашиваете?
— О конфетах. Дети живы?
Вот этот-то анекдот и тиснул Тихонов в «Новом времени», повествуя о Брандесе у Рауха. Газета дошла в Копенгаген. Датская печать всполошилась. На Брандеса — громы и молнии: как мог он легкомысленно оклеветать великую тень! Ему пришлось долго отписываться и в свою очередь назвать клеветником русского журналиста. Но, разумеется, Тихонов передал лишь то, что все мы слышали.
Из пансиона Рауха на обратном пути в Копенгаген, Брандес решил погостить в Петербурге, о котором сохранил наилучшее воспоминание после первого своего приезда. Я сопровождал его, обещавшись «показать Эрмитаж», — Брандес был начитан и в истории искусства, а я картинную галерею Эрмитажа, в мои семнадцать лет, знал хорошо.
Он остановился в гостинице «Франция» на Большой Морской. И вот, только уселись мы в его номере после нескольких часов блуждания по залам величавой императорской галереи (под непрерывные рассказы датчанина «из жизни» великих художников), как раздался стук в дверь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});