Эрнст Кренкель - RAEM — мои позывные
Такова была дорога, по которой я направился домой, сделав это явно сгоряча. Стояла изумительная ночь. Тихо. Никакого ветра. Ни единого облачка. Полная луна. Звёзды выстроились в этой синеве, как на параде. Тёмно — синий небосклон, голубой снег, и я, единственная живая душа в ледяном царстве.
Шёл я, шёл и устал. Мне стало жарко, захотелось присесть и покурить. Напороться на медведей я не рассчитывал, но винтовка у меня была. Я поставил её рядом и принялся закуривать.
Как будто бы хорошо знакомая читателям заурядная процедура, но не торопитесь с выводами. В условиях Арктики она выглядела иначе, чем на московской улице. Дело в том, что шёл я в малице. Малица — одежда сугубо арктическая. Так называют длинную, чуть ли не до пола, меховую рубашку, к которой пришиты капюшон и рукавицы. Эту длинную рубашку приходится надевать через голову. Затем её надо подтянуть, подпоясать кушаком, после чего за пазуху можно положить курево и патроны и прочую мелочь.
Итак, мне захотелось закурить. Я присел на какую — то льдину. Одну за другой втянул руки из рукавов малицы на грудь. Когда руки втянулись и встретились на груди, надо было на ощупь найти кисет с махоркой, бумагу, также на ощупь оторвать бумагу, развязать и завязать потом кисет, насыпать махорку, свернуть цигарку и, зажав её, незаклеенную, в ладонь, аккуратно, чтобы не повредить и не рассыпать махорку, вынести эту цигарку наружу.
Чтобы вынести цигарку и спички, руки опять уходят в рукава. Дело в том, что рукавицы к малице тоже пришиты, но между рукавом и рукавицей есть щель. Когда надо стрелять или курить, то высовываешь через эту щель руки на мороз.
Окончив эту работу, а всё, что я рассказал, продолжается долго и вполне может быть названо работой, я закурил. И вдруг мне стало страшно.
Страшно стало потому, что вокруг была тишина. Её мало назвать мёртвой. Это была абсолютная тишина. Ни скрипа, ни треска, ни ветра. Видимость на десятки километров. Освещённые полной луной, отлично вырисовывались горы. Звёзды подмигивали, но никакого шума от этого, естественно, не получалось.
Немного отдохнув, остаток пути до станции я проделал не присаживаясь. Одна мысль о тишине вселяла в меня ужас. Когда я шёл, она исчезла. Я прогонял её скрипом моих шагов по снегу, шумом.
Измокший, уставший, напуганный, я пришёл на станцию и, входя в дом, подумал: «Ну и дурак! Это же надо было поругаться и из мальчишеского самолюбия вести себя так глупо. В следующий раз такого уже не будет».
Я лежал на кровати в своей комнатушке и напряжённо думал: почему же это совершенно новое для меня состояние — страх перед тишиной — показалось чем — то знакомым? Потом вспомнил. Несколько строк, приведённых ниже, наверное, известны и вам, читатель:
«У природы много способов убедить человека в его смертности: непрерывное чередование приливов и отливов, ярость бури, ужасы землетрясения, громовые раскаты небесной артиллерии. Но всего сильнее, всего сокрушительнее — Белое Безмолвие в его бесстрастности. Ничто не шелохнётся, небо ярко, как отполированная медь, малейший шёпот кажется святотатством, и человек пугается звука собственного голоса. Единственная частица живого, передвигающаяся по призрачной пустыне мёртвого мира, он страшится своей дерзости, остро сознавая, что он всего лишь червь. Сами собой возникают странные мысли, тайна вселенной ищет своего выражения. И на человека находит страх…»
Это написал Джек Лондон в рассказе «Белое Безмолвие». Впоследствии, перечитывая этот рассказ, я понял, что тогда я встретился с ней, с Великой северной тишиной. Я понял, насколько серьёзны такие встречи, и никогда больше не выходил на них один.
В дальнейшем мы не раз путешествовали к этой избушке и никогда не жалели потом, что столько труда пришлось потратить, чтобы её поставить. Походы эти щедро одарили нас интересными встречами с природой, неожиданными наблюдениями.
По мере того как надвигалась весна, мы всё внимательнее присматривались к продухам. Это отверстия, которые тюлени и морские зайцы (морской заяц — это тоже тюлень, только более крупных размеров) поддерживают, чтобы изредка (я уж не знаю, на сколько времени у тюленя хватает воздуха) выныривать — глотнуть кислорода. К весне продухи совсем протаивают, и тюлени вылезают из этих лунок, ложатся на лёд и греются на солнышке.
В бинокль с мыса Выходного, на расстоянии примерно около километра, может быть поменьше, я увидел однажды, как к лежащему тюленю (а они очень чуткие) по-пластунски подкрадывается белый медведь. Самое интересное, что тюлень изредка поднимает голову, оглядывается — всё ли в порядке, всё ли спокойно, можно ли продолжать отдых, но медведя не замечает. А тот подкрадывался предельно осторожно, распластавшись на снегу, как меховой платок. Он полз на брюхе и одной лапой прикрывал свой чёрный нос, чтобы не выделялся на фоне белого снега.
Наконец медведь оказался совсем рядом, а его жертва так ничего и не замечала. Медведь прыгнул. Но… видимо, это был молодой зверь. Он не расчитал прыжок и примерно на полметра перемахнул через тюленя. Оглянулся — тюленя не было. И что, вы бы думали, сделал медведь? Он пошёл обратно и два раза прыгал на лунку, пока не отработал достаточной точности прыжка. Молодой охотник за тюленями явно тренировался и занимался самовоспитанием, не щадя собственного самолюбия.
Сознаюсь, я смотрел на эту картину разинув рот. Всё было как в цирке, где властвует железный закон: не сделал номер — не уходи с арены, пока он у тебя не получится. Ареной был лёд Карского моря, а дрессировщиком — природа. Зверь твёрдо знал, что, если он не отработает номер, останется голодным.
* * *Арктика была щедра на впечатления, хотя работа и не позволяла часто отвлекаться. В результате год не прошёл, а пролетел. И снова в проливе появился «Юшар». Снова большой аврал. Те, кто приехал, — на берегу, мы, уезжающие, взволнованные и немного счастливые, смотрим на них с борта корабля. Последние прощания. Винтовочный салют. Новая Земля осталась уже за кормой.
После тишины, окружавшей нас на зимовке, Москва показалась оглушительно громким и бурным городом, хотя почти всё оставалось без изменений. На Лубянке, под Китайгородской стеной, на столах и прямо на земле по — прежнему раскладывали свой товар букинисты. Книжный развал, с его безвозвратно ушедшими типами, был живописным зрелищем. Наряду с любителями и знатоками книжной старины здесь действовали и «коммерсанты». Поглядывая в мою сторону, они выкрикивали во весь голос фамилии классиков, а затем, воровато оглянувшись, добавляли:
— Молодой человек, есть неприличные открытки!
Темп жизни изменился. Скрежетали грузовики, автобусы и трамваи, готовые разрезать неосторожного пешехода, как барашка в шашлычной. Извозчики стали ездить строго по правилам, а на главных перекрёстках Москвы, подле столбов с вертящимися стрелками первых московских светофоров, наделённые всей полнотой державной власти, встали первые регулировщики. Вращая огромные стрелки, они пускали в ход и останавливали экипажи с двигателем в одну лошадиную силу. На улицах рождался порядок.