Александр Нилин - Станция Переделкино: поверх заборов
Я не связал с Горбатовыми свое сильнейшее впечатление от равноценной, в общем, Серовой кинозвезды Татьяны Окуневской.
Она мелькнула за штакетником — запомнились зубы необыкновенной белизны и слова нашей домработницы: “Какая интересная женщина!”
За это воспоминание Татьяна Кирилловна (ее чаще называли и люди заметно помоложе Татой) на меня очень сильно рассердилась при началах нашего знакомства: мне уже было за тридцать, а я сказал, что впервые увидел ее ребенком — и зачем напоминать о пугающей разнице лет?! Но я все же расположил ее постепенно к себе рассказом о детском соседстве. К тому же не стал спорить, когда ругала она Горбатова, а заодно и Симонова.
Тату Окуневскую чуть ли не в тот же год, когда увидел я ее, прекрасную, с нашего дачного участка, посадили.
Но на меня, могу теперь сказать, произвело большее впечатление исчезновение с того же участка дамы, ни облика чьего не помню, ни имени — а знал ведь и называл тетей… нет, вылетело из башки имя мамы Пашки Павлова.
Этот Пашка имел примечательное влияние на мое будущее своим враньем про футбол.
Он все лето не уезжал с дачи, но непрерывно рассказывал про футбольные матчи, которые якобы видел прошлым летом (а был он старше меня вряд ли больше чем на год).
В общем, врал не врал, но рассказывал он мне про футбол едва ли не талантливее, чем Синявский по радио. И, когда на дачу Пашку больше не привозили, я сделался достойным его последователем и преемником. Врал так, что кузина Жени и Павлика Катаевых Инна — девочка повзрослее меня, ученица хореографического училища (она и стала потом балериной) — просила: “Поври еще”.
Я запомнил маму Пашки Павлова из-за ее рассказа о том, как устроен сортир в самолете — реактивной авиации еще не было, самолеты летали низко.
И вдруг мне сказали, что тетю… ну убей забыл, как мы, дети, ее называли… посадили.
Тата написала мемуары с массой страшных деталей быта в заключении — и я, когда читал их взрослым, думал про маму Пашки Павлова, чье имя запамятовал.
После покупки Константином Михайловичем новой дачи я увидел Толю Серова в Москве во дворе своей школы.
Первым жильем Симонова как признанной знаменитости стал дом на Ленинградском шоссе — там, где впадала в шоссе наша Беговая улица. Дом в округе называли ажурным — лоджии дома полупрозрачно закрывала витая (вроде дикого винограда) лепнина. Жили за декоративным фасадом не последние в Москве люди — директор стадиона “Динамо” Буров, например.
Толя мог учиться в нашей сто сорок шестой школе (теперь в ней станция переливания крови) — рядом с кружевным домом была только женская. Но не учился — и зачем приходил к нам, не понимаю. Мы разговаривали с ним, как старые, но давно утратившие связь знакомые: в разговоре не чувствовалось заинтересованности.
Я долго не видел Толю, но слышал, что его перевели в Чоботовскую школу — это за станцией Переделкино. Школу, знаменитую мичуринским садом (о нем писала “Пионерская правда”). Мичуринским садом Анатолий Серов-младший не увлекся, продолжал куролесить, и не без озорной выдумки.
Кроме мемориального шалмана над прудом был еще и в рифму ему шалман возле железнодорожной платформы.
Однажды (впрочем, не уверен, что однажды) ученик шестого, кажется, класса Толя забежал перед школой выпить водки с пивком. И, как назло, не успел школьник поудобнее усесться за выпивкой, как вошла учительница — то ли случайно зашла, то ли увидела любимого ученика через окно.
Многие из нас на месте Анатолия растерялись бы. Но у Героев Советского Союза пугливых детей не бывает — и Толя, галантно приподнявшись со стула, пригласил учительницу разделить с ним угощение.
Следующей инстанцией Толиного воспитания стала колония под Нижним Тагилом — не так и далеко от города, носившего имя отца малолетнего нарушителя (Чкалов, кстати, переименован, а Серов — нет, чемпион мира по боксу Костя Цзю оттуда родом).
Возвращенный из колонии, Толя впервые после прерванного соседства пришел к нам на участок. И разговаривал со мною так, как будто мы расстались вчера. Он теперь носил очки (плохо видел) — и рассказывал мне не про колонию, а про то, что первой его любовью была Наташа, принятая в семью Горбатовых девочка из Ашхабада (там в сорок восьмом году было сильнейшее землетрясение). Наташу эту я, конечно, видел и знал, но никак не мог связать с нею Толю.
Настоящего сына Константина Симонова Алексея я увидел намного позднее, чем Толю Серова, — мне лет тринадцать уже было. На чьей-то даче играли в пинг-понг. В отрочестве я старался подавить внутреннюю неуверенность привычкой язвительно разговаривать и цепляться к людям с замечаниями. Я увидел, что Алексей высовывает при игре язык, — и тотчас же сказал ему об этом. Тот ответил, не прерывая игры: “Ты думаешь, ты первый, кто это заметил?” И ответом своим очень мне понравился, пропала охота задираться.
Позднее, когда Алексей стал уже кинорежиссером, писателем и правозащитником, в своих воспоминаниях он изобразил Толю с меньшей симпатией, чем я сейчас попытался.
У Леши больше причин быть недовольным Толей, чем у меня, и вообще быть обиженным на то, что он у собственного отца бывал в гостях, а Толя находился там постоянно.
Справедливость, однако, восторжествовала: хорошо учившийся в школе Алексей, унаследовавший от папы исключительное трудолюбие, стал всем, как мне кажется, кем хотел стать. А избалованный писательский сынок Толя спился и рано умер.
И все же Толя даже после воспоминаний Алексея, где представлен нахрапистым, но без стержня в характере, вызывает у меня сочувствие.
Он не получил возможности распорядиться генами — с его зрением нечего было и думать про авиацию. А гуманитарий из него не получился — актерский ген мамы аукнулся в нем слабо.
Он женился на девушке из института кинематографии, сыгравшей в кино невесту Ивана Бровкина (был такой комедийный фильм про солдатика из колхоза, сыгранный Леонидом Харитоновым), — девушка потом училась на сценаристку, проявилась и в журналистике. Толя со своим пьянством ей разонравился.
Он дружил с культурными парнями — я о нем слышал от сказочника Сережи Козлова. Сережа рассказывал, как Толя привел его к отчиму на улицу Горького — протежировал Козлова как начинающего поэта. Сказочник вспоминает, что Константин Михайлович был в белой рубашке со множеством оттиснутых на ней черных бомбочек (атомных?) — и, просмотрев Сережины стихи, сказал, что ему нравится строчка: “Небо голубое, стая голубей…”
Обиды Алексея можно понять, но все равно с детством ему повезло больше.
У Леши была очень умная мама (уважаемый в редакционном деле человек) — мне кажется, она и помогла сыну правильно выстроить отношения с отцом. Насколько я знаю, у повзрослевшего Алексея Кирилловича (он сохранил в отчестве настоящее имя отца, Симонов не выговаривал буквы “р” и стал называть себя Константином) сложились наилучшие отношения с Константином Михайловичем.