Михаил Ольминский - В тюрьме
Время идет медленнее всего по утрам. После 12 часов развлекаемся почти непрерывным чаепитием. По временам просматриваем юмористические журналы и под их влиянием сами придумываем загадки вроде следующей:
«Вопрос. В каком случае из двух половин не составится единица?
Ответ. Соединение двух полоумных не даст умного человека».
Часто затевается спор о том, сколько времени осталось до среды. В субботу один из нас, пессимист, говорил:
«Эта неделя еще не кончена, потом начнется следующая, следовательно, остается мучиться здесь целых две недели».
Оптимист возражал:
«Завтра воскресенье, которое уже нечего считать.
Остаются понедельник да вторник – только два дня». Замечаем вдали пар движущегося паровоза. Снятков негодует:
– Чего этот паровоз шатается бестолку?
Для уборки камеры приходил мальчик лет пятнадцати. Четыре года назад он ушел от отца, чтобы избежать систематических истязаний; теперь приведен в Петербург для удостоверения личности, но отца никак не могут найти, и удостоверить личность юного бродяги некому. Что его ждет?
Я получил в конверте письмо с надписью: «Секретно и очень нужное». Оказалось, что некий поручик просит «взаимообразно» табаку, которого у меня нет. Говорят, что этот бывший офицер, еще молодой человек с распухшим лицом, состоит теперь в звании спиридона-поворота[2] и проходит через пересыльную тюрьму аккуратно два раза в месяц. Вслед за поручиком какой-то Эпфер присылает в изящном конверте глянцевитую визитную карточку, на которой вслед за изысканными извинениями значится: «Если у вас окажется лишняя чистая пара белья, прошу наделить меня таковой».
Сняткову принесли дорожную корзину. Он с горечью воскликнул:
– Она вдвое меньше сундука!
– Попробуйте, может быть, и уложится: нужно только хорошенько придавливать платье. – Действительно, все вещи из сундука легко уместились в корзине.
Снятков бегал по камере и в восторге восклицал:
– Ха-ха! Вот так корзина! Все съела!
Кое-что из вещей мы увязывали в среду утром. Нетерпение разбирало все сильнее, а до 11 часов еще далеко. Началось бегание по камере.
Минуты стали часами, часы сутками: уверенность в скором отъезде слабеет. Когда же, наконец, раздалось столь нетерпеливо жданное слово «пожалуйте», мы отнеслись к нему совсем спокойно. Все внимание, как и при выходе из одиночки, раздробилось на мелочные заботы.
В канцелярии было свыше двухсот арестантов, назначенных к отправке; большинство – спиридоны. Некоторые производили тяжелое впечатление своим болезненным видом; нашлись слепые, хромые; был один мальчик лет десяти, сбежавший от хозяина-лавочника. Конвойные принимали наши вещи, а затем отдельно часы, деньги и табак.
Наконец все формальности исполнены. Помощник просит конвойного унтер-офицера выводить партию. Мы вышли последние. На улице стояла незнакомая девушка.
«Не Смирнова ли это?»
Она. Мы поздоровались, как знакомые. Мы медленно поехали в карете в хвосте шедшей пешком партии. Смирнова шла по тротуару рядом с каретой. Проехав через товарную станцию, мы взошли на платформу, минуя пассажирский вокзал. Нас ввели первых. Усадкой в вагоны распоряжался какой-то полковник. К нему обратилась приехавшая проводить меня Васса Михайловна:
– Можно попрощаться?
– Не имею права дозволить. Это следовало сделать раньше.
Тем не менее мы обменялись рукопожатием. Полковник посмотрел укоризненно, но ничего не сказал. Открыли окно вагона. Пришел брат Сняткова; при виде его Федор Федорович расплакался и не мог сказать ни слова; позднее он очень досадовал на себя за эту слабость. Поезд двинулся, вернулся по другим рельсам, и через секунду мы уже окончательно неслись вон из Петербурга.
В вагоне шел говор; выкрикивались приказания; кто-то закурил.
– Обожди курить, пока не выедем из города! – приказывает конвойный.
В другом углу тоже кто-то курит. Конвойный кидается туда и, ударив виновного кулаком в шею, выбивает папироску. Арестант крупно ругается, а в это самое время на другом конце вагона унтер-офицер уже дает разрешение курить. У меня с непривычки разболелась голова от табачного дыма.
Мы смотрели в окно и прощались с уходившим вдаль Петербургом; потом приветствовали поля и деревья.
В Колпине высадилось около сорока Спиридонов, и в вагоне стало пусто; до станции Бологое появлялись отдельные лица из Новгорода и Боровичей, а в Бологое вагон опять набился битком. Были, между прочим, двое ссыльнокаторжных в кандалах. Один из них, осужденный на шесть лет за убийство, утверждает, что осужден невинно, что убийство совершено полицейскими, которые схватили потом первого прохожего и донесли на него; этому трудно было не поверить, глядя на лицо каторжанина и слушая его рассказ. Он еще надеялся на пересмотр дела. В деревне осталось семейство каторжанина из жены и трех детей. Они хотели следовать за осужденным, но не успели прибыть в город ко дню отправки. Теперь осужденный беспокоится, как бы жена не раздумала ехать.
Среди новоприбывших обращал на себя внимание энергичного вида субъект, с которым не пожелал бы встретиться ночью.
Он обращался ко всем конвойным с заявлением:
– Я дал кому-то из вас рубль: тридцать пять копеек на папиросы, пятнадцать конвойному за хлопоты, а пятьдесят копеек он должен принести.
– Он еще принес вам бутылку, – возразил унтер-офицер.
– Никакой бутылки не было.
– Ведь вы водку пили? Тут все солдаты набрались бродяги. Кабы мне не оставалось только шесть дней службы, я бы этого так не оставил. Признавайтесь: пили водку?
– Нет, не пил.
– Я же слышу по запаху.
– Ну, так пил. Только доставил не тот солдат, о котором говорю.
– Кто же?
– Этого я ни за что не скажу. Я ссыльнопоселенец, а не какой-нибудь петербургский стрелок.
В разговор вмешался старик арестант, сидевший на соседней лавке.
– Зачем поносить петербургских стрелков? Я сам пятнадцать лет стрелком хожу. Хоть не ссыльнопоселенец, а сумею сделать дело не хуже ссыльного.
Это заявление было встречено общим одобрением.
Ссыльнопоселенец после жаркого спора согласился со стариком и потом обратился опять к унтер-офицеру:
– Конечно, я не хочу из-за полтинника марать имя человека: если тот конвойный отопрется, дела не стану поднимать.
Унтер-офицер ушел, а в это время явился солдат и возвратил арестанту спорный полтинник, который он не успел передать своевременно. Вернувшийся вскоре унтер-офицер начал было вновь доказывать арестанту неосновательность претензии.
– Я уже получил деньги. Он сам принес.
– А-а…
Поезд шел быстро, и время у нас бежало также быстро. Федор Федорович стал у окна, да так и простоял, не отрываясь, до самой Москвы, в течение восемнадцати часов. О сне не могло быть речи.
XIV.В БУТЫРКАХ
В Москве от вокзала до пересыльной тюрьмы далеко. Карета с двумя конвойными оставила партию позади. Вот и тюрьма. Мы попали в старинную башенку с узкой бойницей под самым потолком. Сколько человеческих мучений видела на своем веку эта круглая клетка! Далекой старинной московской жестокостью пахнуло на нас, и мы почувствовали себя еще более беспомощными, еще менее обеспеченными от всякого произвола, чем в Петербурге. И точно в ответ на черные мысли раздалось приказание отобрать у нас все газеты, журналы, книги и письменные принадлежности. Последние были потом возвращены.
Через большой грязный двор мы достигли Часовой башни, одной из четырех. Прочие называются: Северная, Полицейская и Пугачевская – в память о сидевшем в ней Пугачеве. Наружный вид облезлой высокой башни, вход в нее по грязной каменной лестнице и, наконец, низкая полутемная камера с десятью кроватями – все это сильно расстроило Сняткова. Он стал слишком нервно бегать из угла в угол. На вопрос: «Как себя чувствуете?» – ответил резкой фразой. Выждав немного, я обратил его внимание на надписи: на столе, на обороте табуреток, на оконных стеклах, на виду и в самых укромных местах – всюду мы находили фамилии политических, проходивших раньше через эту башню. На оконном стекле мы нашли, между прочим, фамилию Панкратова, только что провезенного в Сибирь после десятилетнего заключения в Шлиссельбурге. Самые старые надписи относились ко времени лет за пятнадцать до нашего приезда. Многие надписи требовали, очевидно, целых часов работы: они были глубоко врезаны в кирпичной стене. И всюду, где бы ни стояла чья-либо фамилия, ухитрился приписать себя какой-то Пупко.
И в конце концов мы стали говорить друг другу: «Нашел Пупко», – вместо того чтобы сказать: «Нашел новую надпись». Пупко привел нас в смешливое настроение; на Сняткова же успокоительно повлияли фамилии лиц, лично ему знакомых и одновременно с ним арестованных.