Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
24. Есть нечто от вечного в долгой сознательной и активной жизни на протяжении ряда поколений — конечно, при условии сохранения молодости духа и чуткости ко всем явлениям дня. Такой человек видит динамику поколений, длинную цепь исторической эволюции, в которой он составляет звено, сам проходит целую полосу истории и сливается с целым веком в ней. Люди, не дошедшие до полувека в своей жизни, как бы гениальны они ни были, являются незаконченными созданиями духа: мы не знаем, что могли бы они дать нам во второй половине жизни. Законченными типами являются для нас, например, Гете, Виктор Гюго, Толстой; но если бы Толстой умер в возрасте 50 лет, го мы бы знали только великого художника, а не оригинального мыслителя. Мы не знаем, какие глубокие произведения могли бы нам еще дать Байрон, Шелли, Пушкин, Лермонтов, Миха Лебензон, если бы они не были рано похищены смертью. — Чтобы лично проследить исторический процесс в смене поколений, человек должен пережить три или четыре такие смены. Недостаточно, например, делать выводы из наблюдений над борьбою отцов и детей, а надо наблюдать жизнь следующих поколений внуков и правнуков. Естественный антитезис детей часто кажется полным разрушением идеалов отцов, но потом может оказаться, что внуки или правнуки внесли поправки в антитезис и добрались до синтеза. — Нужна не только качественная, но и количественная полнота жизни, не только внутреннее совершенство, но и внешняя законченность.
IX. Дополнения к ВОСПОМИНАНИЯМ
1. Осенью и зимою 1870/71 г. я, десятилетний мальчик, прислушивался в малом приделе («штибель») нашей синагоги к разговорам прихожан о тогдашней франко-прусской войне. Обыватели живо обсуждали события войны, известные им из случайно попавших газет и еще больше по слухам, препирались о том, кто лучше — француз или пруссак и кому надо больше желать победы. Помню, как показывали большой платок, привезенный из-за границы: на нем были нарисованы еврейские солдаты, молившиеся в Иом-киппур в синагоге города Меца во время осады его пруссаками. Это был мой первый политический сеанс.
А следующей весной 1871 г. у нас в хедере читалось полученное из Одессы длинное письмо от жившего там земляка с описанием пасхального погрома, устроенного греками и русскими в еврейских кварталах. Врезалась в мою память одна подробность: как погромщики разрывали перины и подушки в еврейских квартирах и пускали по ветру пух и перья, которыми улицы были покрыты как снегом. Это была первая погромная картина, смутившая тихую пору моего детства, когда о погромах в России еще не было и речи.
2. Двадцатилетним юношей, в начале моей литературной деятельности (1881), я записал следующий афоризм поэта Альфреда де Виньи: «Что такое великая жизнь? Мысль юности, осуществленная в зрелом возрасте». Я тогда приписал к этому оговорку: «Но с условием, чтобы сама мысль была зрелая», Теперь я выразил бы ту же максиму проще: цельная жизнь есть та, в которой обет юности исполнен в зрелом возрасте.
3. В ранней юности Берне научил меня ненавидеть политический деспотизм. Джон Стюарт Милль научил меня не подчиняться деспотизму общественного мнения и влиянию «общепринятых истин». Он меня научил правильно мыслить и аргументировать, взвешивать все доводы противника и признавать в них ту долю истины, которая там имеется. Моими учителями стиля в истории были Ренан и Тэн, но я все-таки не гнул исторической правды ради красивого афоризма.
4. Прочитанное в «Отечественных записках» 1882 г. изложение книги Генри Джорджа «Прогресс и бедность» на время сделало меня приверженцем этого оригинального социалиста. Я тогда записал: «Алиенация (отчуждение) земель крупных землевладельцев для распределения между земледельцами и устройство коллективных фабричных предприятий на артельных началах — вот два могучих рычага, могущих поднять благосостояние народа и устранить зло от неравномерного распределения богатства». Я поспешил купить английский оригинал книги Джорджа, чтобы основательно изучить ее. Позже узнал, что учение Джорджа сильно повлияло на Л. Толстого.
5. До сих пор не могу забыть, какое потрясающее впечатление произвела на меня «Исповедь» Толстого. Я читал ее в 1888 г. в нелегальной литографированной копии, так как цензура запрещала ее печатать. Я переживал тогда свой собственный внутренний кризис, и первый вопль раненой души Толстого нашел сильный отклик в моей душе. Великий художник развернул предо мною проблему смерти с такой яркостью, как не мог это сделать с детства знакомый мне библейский «Когелет». Мудрец Ясной Поляны раньше представлялся мне счастливейшим человеком на земле: ведь автор «Войны и мира» и «Анны Карениной» был властителем дум нашего поколения и никто не равнялся с ним в литературной славе, и вдруг этот крик отчаяния, призыв к полному пересмотру своего миросозерцания! Это меня еще более укрепило в моей временной резигнации. Прочитанная вслед за тем повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича» была мрачным художественным комментарием к философской исповеди.
6. Моя резигнация, однако, ослабела в следующем, 1889 г. Столетний юбилей французской революции, вдохновивший меня на большую статью о борьбе за эмансипацию евреев, повернул мою мысль в сторону «сопротивления злу», вопреки проповеди Толстого. Из всех прочитанных мною книг по истории французской революции ни одна не очаровала меня тогда, как ламартиновская «История жирондистов», которую мне читали вслух ввиду моего слабого зрения. Я переживал с автором волнующие грандиозные события изо дня в день. За дивную красоту стиля можно простить Ламартину его недостаточно критическое отношение к источникам. Его «История жирондистов» — поэтическая история революции, как «93-й год» Виктора Гюго — ее историческая поэма.
7. В конце 1889 г. я записал для руководства самому себе: «Карамзин где-то сказал: пишу для себя, а печатаю для денег. Я же говорю: пишу вследствие потребности писать и сознания пользы своей работы, печатаю для поучения других, а беру деньги за свой труд для того, чтобы я мог спокойно писать и исполнять свое назначение. Честный писатель берет деньги для того, чтобы он мог писать, а бесчестный пишет только для того, чтобы брать деньги». — Позже эта мысль вылилась у меня в лаконическом афоризме: «Надо жить, чтобы писать, а не писать, чтобы жить» (жить в смысле зарабатывать).
8. Сознаюсь в одном «грехе». Несмотря на то, что я с юных лет читал газеты и затем всю жизнь следил за ежедневной прессой различных стран, я долгое время считал для себя непозволительным сотрудничать в газетах. Я упорно проводил границу между «литературой» и «прессой», считая последнюю низшим видом литературы. Все периодические издания литературны, кроме ежедневных, эфемерных, — таков был мой лозунг. Не раз в годы тяжелой материальной нужды я отвечал отказом на заманчивые предложения больших газет печатать в них научные или публицистические статьи в