Иоганнес Гюнтер - Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Иоганнес Вальтер сделал рисунок, который Грюн выпросил для обложки. И вот настает день, когда я получаю не что-нибудь, а верстку!
Я думаю, первая корректура в жизни каждого поэта — событие! С этими листками невозможно расстаться. Ради них забываешь о долгожданном свидании с самой очаровательной девушкой. И какое бы счастье ни свалилось на тебя в дальнейшей твоей жизни, с этим первым переживанием не сравнится ничто.
Какое наслаждение — ползать карандашом по этим длинным грязноватым листкам с собственным текстом! Под самыми замысловатыми предлогами ищешь встреч со знакомыми и друзьями, чтобы только невзначай подсунуть им свою ненаглядную красоту — верстку.
И чего только при этом себе не выдумываешь, чтобы все поправить и изменить! Ничего не должно остаться банального — ни слова, все должно быть ново и по-сумасшедше- му оригинально! А что при этом не обращаешь никакого внимания на действительные опечатки наборщика — так до того ли? Вещь известная.
Я посвятил свой сборник польской пианистке, которую не застал в Варшаве и которая тем временем приехала к своим родственникам в Митаву. Она играла Шопена в каком-то немыслимом темпе, с наигранной страстью и волнующим кокетством. Ей были посвящены многие стихотворения в этой маленькой тетради в шестнадцать страниц, которая, в коричневом своем переплете, на какое-то время стала для меня девятым чудом света.
Она лежала во всех книжных магазинах и стоила 36 копеек. Потрясенный и гордый, я подолгу стоял перед витринами. Я бы охотно купил ее, но не мог себе этого позволить, так как во всех магазинах меня хорошо знали. Оставалось только любоваться ею через стекло.
Книжечка вышла в декабре 1905 года. Совсем молодые люди пришли от нее в восторг, люди постарше только качали головами из-за всей этой дичи, а старики надо мной смеялись.
Появились даже рецензии. Одна из них, в петербургском «Герольде», была ядовитой. Но я гордился и ею. С нею я не расставался и читал ее каждому встречному-поперечному.
Тираж моей первой книги составил 600 экземпляров, и разошлась она на удивление быстро. Нового издания не последовало, так как издатель покинул Митаву, поступив на службу в книжный магазин в Риге. Должно быть, он не разбогател на моем шедевре. Мне же издание не принесло, разумеется, ничего, кроме нескольких бесплатных авторских экземпляров.
Какого мнения был о моем первом опусе отец, я не знаю. Я его об этом не спрашивал. Гордость поэта (несколько мандражирующая). Скорее всего, он отложил книжку, покачивая головой, и, приступая к пасьянсу, сказал маме с улыбкой: «Эка, Гансика-то нашего занесло!» А то и вовсе: «Совсем спятил малый!»
Таким-то образом я стал прибалтийским поэтом-аван- гардистом. Мои русские друзья, которым я послал книгу, меня даже похвалили, а Вячеслав Иванов написал несколько поощрительных строк в журнале «Весы».
Стихи появились под именем Ганс Гюнтер. Дворянскую приставку «фон» я как истинный социалист, разумеется, опустил.
В своем социализме я тогда был уверен.
Моя польская подружка поддерживала меня в этом, как и ее брат, с которым я познакомился. Он профессорствовал в одном рижском политехническом колледже, и я всякий раз останавливался у него, когда бывал в Риге. Он свел меня с рижскими — настоящими — социалистами, которые смотрели на меня как на своего рода вундеркинда. Ибо юноша из Прибалтики и социалист — такого видеть им еще не приходилось.
Неудивительно, что один богатый еврейский фабрикант, некто господин Браун, вскоре предложил мне основать немецкую социалистическую газету для прибалтийских провинций. Я пришел в восторг от возможности сыграть такую роль и немедленно согласился.
У моего ангела-хранителя в те годы, надо полагать, было немало работы. Конференции следовали за конференциями.
То и дело являлись серьезнейшие люди, должно быть, приходившие в большое недоумение от встречи с молодым человеком, который не имел ни малейшего представления ни о социализме, ни о политике, ни об экономике; все мысли и чаяния этого молодого человека сводились к тому, чтобы напечатать в разделе фельетонов свои новые переводы русских поэтов, имевших хотя бы отдаленное отношение к теме свободы. А как раз это интересовало спонсоров меньше всего.
Так и случилось, что после этих бесчисленных пылких собеседований и бессчетных чашек горячего чая мой шанс стать известным редактором и издателем безнадежно истаял. Представляю себе, как был разочарован и господин Браун, ругавший меня каким-нибудь «охламоном».
Все это происходило накануне провозглашения всеобщей забастовки, которая самым драматичным образом парализовала экономическую жизнь Российской империи.
Меня предупредил профессор Кумпфт: «Сегодня после обеда остановится движение на всех железных дорогах. Я навел справки. Вы можете вернуться в Митаву только пароходом, который обычно отходит из Риги после обеда. Иначе вам придется примириться с тем, что вы недели три или четыре будете жить у меня, не в силах сообщить что- либо о себе своим родителям, ибо почта также присоединяется к забастовке».
Я помчался к кассам пароходства. Да, после обеда отойдет небольшой пароходик. Вниз по Дюне к морю, а затем до впадения Аа в море и вверх по реке до Митавы. Небольшую каюту на две-три персоны достать можно, но на ка- кой-либо сервис рассчитывать не приходится. «Возьмите с собой фонарь и свечи, а также поесть и попить». Поездка займет часов двенадцать — при том, что по железной дороге добраться можно было за час!
Бегом назад к профессору Кумпфту. Собрать вещи и купить припасы в дорогу. Булочки, колбаса, вареные яйца, пиво. И пулей назад в порт. Мне повезло. Из-за всеобщей забастовки пароход отходил на час раньше. Сходни уже убирались, и я едва успел прыгнуть на него.
Пароходик, вонючий и грязный, отчалил в четыре часа, и, поскольку был уже ноябрь, вскоре после этого стемнело. В тесной каюте, конечно, нетопленой, пахло ужасно. Проблема туалета решалась на палубе по-простому — через борт и в воду.
То был весьма жалкий круиз — под холодным дождем, при жутких порывах ветра. Бесчисленные остановки в пути. Бесконечное ожидание, не смыкая глаз. И в постоянном страхе, что какие-нибудь забастовщики остановят корабль надолго.
Еще в Рижском заливе нашу скорлупку трясло и качало, но стоило войти в русло Аа, как наступили тишь и благодать.
А в шесть часов утра, когда латунная заря крадучись пробиралась в город, я волок свои чемоданы домой. Митава будто вымерла.
Настало скверное время. Ни тебе железной дороги, ни почты, ни телефона — в маленьких городках его вообще тогда еще не было, — ни газет, ни снабжения; рассчитывать приходилось только на собственные запасы или на то, что привозили в город крестьяне. А потом слухи: что ни день, то какой-нибудь новый, и один хуже другого. И проигранная война. И ко всему прочему мрачный беспросветный ноябрь. И бессмысленное ожидание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});