Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
20-21 Февраля
Продолжается ясная погода с небольшим марецом SW; на солнце 0+5° R; ночью морозцы в 2–4° R.
Да где же моя автобиография? Но ведь я ее пишу для себя, и потому мне всего важнее уяснить себе самому, что такое «я», и потом уже проследить, насколько и каким образом фактическая жизнь способствовала сделать из меня то, что я теперь, то есть какими путями пришел я к моему теперешнему мировоззрению и к моим теперешним религиозным и нравственным убеждениям. Поэтому мне необходимо сначала уяснить самому себе, как я смотрю на окружающий меня мир, каким я кажусь себе, за кого я сам себя считаю, во что я верю, в чем сомневаюсь, что люблю и что ненавижу. Все мое прошедшее, все пережитое мною для меня интересно, однако же, настолько, сколько оно может разъяснить мне весь процесс развития моего мировоззрения, моих религиозных убеждений и всего моего нравственного быта. Но, чтобы добиться этого результата в истории моей жизни, я должен не только припомнить себе все давно прошедшее время, а еще и стараться быть на каждом шагу откровенным с собою. И то, и другое не так легко.
Я вел когда — то, 18–летним юношею, некоторое время (около года) дневник. У жены сохранилось из него несколько листков. Но из него я немногое мог бы извлечь для моей цели. Я узнал бы, например, что в ту пору я не думал прожить долее 30 лет, а потом, — говорил я тогда в дневнике, — в 18 лет (и притом вовсе не рисуясь!) — «пора костям и на место». Из этого я могу заключить только, это, впрочем, я и без дневника ясно помню, что нередко в те поры я бывал в мрачном настроении духа. Память давно прошедшего, как известно, у стариков хороша, а у меня
она хорошо сохранилась и о недавно прошедшем. Поэтому в моей истории прошедшего я не найду большого препятствия к раскрытию процесса брожения и переворотов, совершившихся в течение жизни в моем нравственном и умственном быте. Но труднее будет для меня решить, насколько я могу быть вполне откровенным с собою. Это не так легко, как кажется. Есть случаи в жизни, главные и скрытые мотивы которых невозможно иначе объяснить, как при полной откровенности с самим собою; а между тем именно в таких случаях никак не решишь, действительно ли ты откровенен с собою, или нет. Есть мотивы, до того глубоко сидящие в тайниках нашего «я», что их никак не вытащишь на поверхность души, сколько бы этого ни желал; вместо них появляются другие, на вид более приглядные; но, хватаясь и выставляя их, чувствуешь, что там где — то, в глубине, сидит, упершись и притаившись, другой мотив, неясный и, главное, нимало не похожий на всплывший. И это делается совсем не в тех случаях, где благоразумие и осторожность не дозволяют быть откровенным с другими. Нет, я утверждаю, что несравненно труднее откровенность с самим собою, может быть, потому, что она обыкновенно требуется не ежедневно, не в дюжинных обстоятельствах, а в более или менее критических и серьезных. Случается и то, что действительно не можешь решить, что было причиною того или другого совершенного тобою поступка, и еще труднее — почему ты тогда, при этом поступке, так, а не иначе думал. Самый анализ и разбирательство действий своего собственного «я» требуют много опытности и упражнения. Едва ли тот, кто много упражнялся в анализе поступков, чувств и мыслей другого, приобретает этим же самым упражнением и способность анализировать безупречно себя самого.
Вообще для меня остается еще открытым вопрос — нормально ли анализировать себя? Человек, что называется, цельный, кажется, живет, мыслит, действует без разбирательства своего «я». Он так устроен и сам так устроился, что его мысли и действия, по его собственному убеждению, должны быть именно теми, какими они есть, а не иными. Психический процесс в таком человеке можно сравнить с заведенным, однажды на все время его существования, часовым механизмом. Маятник ходит ровно, мерно и правильно. Раскрывать и рассматривать этот механизм нет никакой надобности. Самоедство же — другого свойства. Это продукт едва ли не патологический, хотя на нем и основано глубокомысленное правило мудрецов о познании (конечно, посредством наблюдения и изучения) самого себя, — известное «гнофи сеавтон»[40].
Руководясь этим правилом, нужно проститься с дорогою цельностью души; расщепление и двойственность делаются неизбежны; борьба наблюдаемого и наблюдающего начал неизбежна, когда наше «я» делается в одно и то же время субъектом и объектом. Вот и я упрекаю себя в этой двойственности, хотя она играла, может быть, немаловажную роль в моем самовоспитании и самообладании; без этой двойственности, то есть без наблюдения и анализа самого себя, я был бы, может быть, гораздо хуже, чем каким я считаю себя в настоящее время. Но большею помехою была она иногда для моей практической деятельности и способствовала к развитию духа противоречия и оппозиции. Этот оппозиционный дух проявлялся так же сильно в анализе мнений и действий моих собственных, как и посторонних.
Я с давних пор не могу ни на что смотреть и ни в чем убеждаться с одной стороны; непроизвольно при каждом новом для меня предмете я тотчас же заглядываю на него со стороны, противоположной той, с которой смотрю. Недаром я косил одним глазом (левым) с рождения. Эта разносторонность во взгляде на предмет, приносящая свою долю пользы, вредна действию, лишая его меткости, быстроты и сосредоточенности. Я это испытал, к сожалению, не раз в жизни; зато она предохраняла меня от вредных увлечений, выставляя мне тотчас же на вид худую сторону того, что меня манило к увлечению. Несомненную пользу доставила мне разносторонность в хронических случаях, когда было довольно времени до начала действия взвесить и оценить обсуждаемый предмет с противоположных точек зрения.
Странно и непонятно свойство нашего «я» делиться. Впрочем, не знаю наверное, действительно ли наше личное «я», или что другое в нас имеет это странное свойство. Знаю только по опыту, что различное настроение (веселое, тоскливое) у меня весьма редко овладевало вполне мною; почти всегда было так, что как будто одно мое «я» веселится, а другое в то же время тоскует и разбирает (анализирует) причину веселья первого. В порывах же страсти и увлечения все зависело от их степени; увлекающееся «я» быстро представляло свои мотивы; другое, удерживающее, так же быстро приводило свои, и увлечение одолевало и приводило в действие только, когда его мотивы представлялись какому — то еще третьему «я» более основательными и более сильными. Для психолога все это, конечно, вздор. «Я» у каждой особы одно — цельное и нераздельное. Ощущение, как будто во мне действуют два или несколько противоположных «я», есть какая — то иллюзия. С той поры, когда мы начинаем себя помнить, и до конца дней все мы отчетливо сознаем свое цельное и идентичное «я», как бы мы в течение жизни ни изменялись в характере, привычках, образе жизни и проч. Мы чувствуем перемены с собою, но в то же время сознаем, что эти перемены не сделали нас не нами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});