Ирина Лукьянова - Чуковский
Здесь впервые у него встречается мысль о том, что человеку необходима почва под ногами, нужно знать свои корни и примыкать к долгой духовной и культурной традиции; иначе – беда: «Отсюда такая поразительная легкость, с которою у нас меняются всякие течения, направления, идеологии: самопожирающая беспочвенная мысль летит, куда придется, бесплодная, лишенная благодати творчества, оторванная от внутренней, сердечной, народной правды». Об этом он не раз еще будет писать в своих статьях, говоря о связи беспочвенности с фрагментарностью и неустойчивостью мировоззрения, с безмыслием и готовностью слепо слушаться моды. Евреи в русской литературе для него только особенно ярко иллюстрируют, к чему приводит попытка отказаться от своей культуры. Этому посвящена его статья 1908 года, вызвавшая длинную и бурную дискуссию, которая в конце концов свелась к полемике между историком и писателем Таном (Богоразом) и Жаботинским – один говорил о неотъемлемом праве рожденного в России еврея писать по-русски, другой – о необходимости быть евреем. Чуковский писал, собственно, что евреи не дали на тот момент русской литературе ни одного выдающегося писателя – как будто для них какой-то генерал ввел в ней черту оседлости, замечал К. И. Кто-то высказывал уже мнение о слепоте Чуковского: что значит «ни одного», ведь уже совсем немного оставалось до Пастернака и Мандельштама! Да, немного: Мандельштам начал публиковаться через три года, в 1911 году, Пастернак – в 1913-м, а оценить их значимость для русской поэзии стало возможно еще позже. Пророческий дар для литературы, конечно, не редкость, но ведь тут Чуковский даже не пророчил, а констатировал статус-кво на 1908 год. Чуковский, собственно, не о евреях даже говорит, а о трагедии человека, лишенного связи с родной культурой: «Еврей, вступая в русскую литературу, идет в ней на десятые роли не потому, что он бездарен, а потому, что язык, на котором он пишет, – не его язык; эстетика, которой он здесь придерживается, – не его эстетика, – и я уверен, что приведи сюда самого Шекспира и сделай его русским литератором, он завтра же заказал бы себе визитную карточку:
И поехал бы интервьюировать Стесселя;[3] или перевел бы Ведекинда;[4] или написал бы стихи в стиле Валерия Брюсова».
Собственно, речь идет не столько о национальном вопросе, сколько о феномене беспочвенности человека, духовной пустоты, обусловленной отпадением от традиции; и упомянутые Пастернак и Мандельштам не могут быть доказательством неправоты Чуковского, ибо и тот и другой были накрепко связаны с мировой культурной традицией тысячами нитей.
Статья эта, где К. И. вдруг заговорил на темы, поднимать которые было не то чтобы неприлично, но абсолютно неполиткорректно – хотя такого термина тогда и не было, – стала предметом горячего обсуждения в обществах и кружках (к примеру, вызвала яростный спор в Еврейском литературном обществе), в прессе и частных разговорах (подробно об этом можно прочесть в «Чуковском и Жаботинском» Е. Ивановой). Тэффи иронизировала в «Зрителе»:
Говорят, Корней ЧуковскийНынче строчит ахинею.Говорят – на ахинеюСтрочат все ответ Корнею.«Ах! держитесь вашей расы!Ах! еврей лишь для еврея!Папуасам папуасы»!..Где же корни у Корнея?…Ах! Индей поймет пампасы,Аш[5] до слез еврея пронял…Но Корней какой же расы,Что никто его не понял?
Какой же расы Корней? Национальное, народное для Чуковского практически синонимично подлинному, истинному, искреннему. В писателях и художниках он высоко ценит их верность национальному духу – русскому, грузинскому, ирландскому – какому угодно, но родному. В дневниках Корнея Ивановича и воспоминаниях о нем мы встречаем множество свидетельств его живого интереса к чужим национальным культурам; всякое переводное стихотворение он хотел услышать на языке оригинала, будь то польский, аварский или киргизский, в каждую национальную культуру умел влюбиться, находя в ней нечто неповторимое и величественное. Космополитизм Чуковского – не «безродный», как стало принято говорить полвека спустя, а самый почвеннический: он понимал, какие богатства дает родная культура, и был невероятно жаден до чужого духовного добра. Его космополитизм вырос из любопытства, желания понять – и, наконец, из любви. Можно здесь, кстати, вспомнить и мысль Андрея Вознесенского о том, что в имени, которое он выбрал для себя, прячутся «корни». Можно вспомнить и о том, как Чуковский, не зная языка, пытался прочитать книгу Льва Квитко на идиш, подаренную ему автором: вот эти закорючки, должно быть, значат «Лев», а это слово – «Квитко»… Подписи к картинкам дали ему еще несколько букв… так, буква за буквой, как в «Пляшущих человечках» (которых, кстати, перевели его сын с женой, а сам он отредактировал), Чуковский увлеченно разбирал еврейскую грамоту. Просто из желания понять, как звучат эти звонкие, легкие стихи на самом деле, разобраться в природе их обаяния.
Сам он, однако, не уверен в собственных корнях. Он – незаконный сын мамы-украинки и отца-еврея, выросший в редкостно космополитичном городе, говорящий по-русски. «Кто я – украинец, русский, еврей?» – задается он вопросом в дневнике. Пожалуй, он был и тем, и другим, и третьим. Украинскую культуру Чуковский воспринял от мамы – прекрасно говорил по-украински, любил и знал Шевченко… Русским он был не по крови, но по языку – так и вписался в русскую традицию, и через русский вошел в мировую культуру. Осознавал ли он себя вполне евреем, трудно сказать. Его одесское окружение в юности было в значительной степени еврейским – это та самая молодежь, которая «ведала всю духовную культуру» города. К тому же в Одессе, где в ту пору в самом буквальном смысле били «не по паспорту, а по морде», ему наверняка доставалось от антисемитов, невзирая на формальную принадлежность к православию. Чтобы обозвать жидом, свидетельства о крещении не спрашивали. Косвенным доказательством может служить рассказанная Чуковским в воспоминаниях о журнале «Сигнал» история о том, как в 1906 году он прятался от полиции в Латвии, выдавая себя за англичанина, и запойный местный фельдшер, одержимый желанием вывести его на чистую воду, утверждал: «Это не англичанин, а жид».
Чуковский не мог не солидаризироваться с евреями – он и сам сызмальства был отверженным, а борцы за общественную нравственность, гонители незаконных детей и жидо-борцы сливались для него в одну самодовольную, ханжескую рожу. Таков у него инспектор Прошка, таков отец его Онегина – да мало ли их было таких, равнодушно-бездарных, агрессивных, безмысленных! Еврейские погромы случались в Одессе регулярно (вспомним, как мама в «Серебряном гербе» прятала еврейку от погромщиков в кадушке), а к началу XX века ситуация стала совсем уж взрывоопасной. Несомненно, Чуковский принимал живое участие в обсуждении еврейского вопроса – не мог же он не обсуждать больную проблему с близким другом Жаботинским, который был судьей со стороны Чуковского на упомянутом товарищеском суде и свидетелем на его свадьбе. В 1905 году Жаботинский под впечатлением от зверского погрома в Кишиневе занимался организацией еврейского отряда самообороны. Занимался не зря: погром в Одессе случился осенью того же года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});