Иван Беляев - Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева
– Ничего не поделаешь, милый, – мода! Мода сверху идет. А ты о чем задумался? О вчерашнем?
– Нельзя так горячиться, – говорит Баклунд. – За один выезд сломал четыре дышла.
– Положим, только два… Другие два только треснули, так мы их схватили обоймами. А те сразу же заменили запасными.
– Ну вот, вернемся завтра домой, как только слезем с коней, загнем тебе салазки.
– Ну да, и с проявлением личности, – поддакивает Яльмар. Он уже повеселел.
– Но зато какой великолепный был выезд, – оправдываюсь я. – Влетели враз на позицию и моментально открыли огонь им во фланг, раньше, чем даже пехота. Любо-дорого было смотреть!
– И оглушили командира Семеновского полка Лангофа. Он мне жаловался: до сих пор звенит в ушах!
– Сам виноват, чего он лезет перед дула?
– Все равно тебе салазок не миновать!
На биваке нас приглашают офицеры Константиновского училища. Встречные юнкера радостно улыбаются – их очаровала наша лихость в строю и задушевная простота вне службы. Теперь к нам записываются только фельдфебели и лучшие по успехам!
В огромном шатре собрания, окруженный своими офицерами, сидит наш старый «Шнапс» – ныне генерал Чернявский – начальник училища. Кругом все знакомые лица офицеров, которых он перетащил за собою из Михайловского: мой отделенный Зворыкин, Чернев, Похвиснев, Деревицкий, мой товарищ Шелковников – мы здесь свои.
В то время как «Михайлоны» все время сохраняют свой удивительный тон и выдержку, здесь «Костопупы», несколько более простоватые, поражают своей дружеской спайкой, которую сумел им привить их «бог», восседающий на Олимпе в центре собрания, в облаках табачного дыма.
– А, Беляев! Славные у тебя офицеры!.. Да и боевой расчет хоть куда.
Утром, чем свет, загорается перестрелка. Против нас вся 2-я дивизия и с ней 2-я бригада. Маневр разыгрывается на равнине, окруженной холмами. Мы врезаемся в неприятельское расположение, снимаемся с передков и, забывая все на свете, сыплем беглым огнем по густым цепям, – наступающим на нас «по старинке», в открытую… В самую критическую минуту с левого фланга раздаются бодрящие душу звуки «Пьяного марша» – это Императорские стрелки с громовым «ура» обрушиваются на фланг противника, уже готового ворваться на нашу батарею.
На холме напротив, под флагом главного посредника, слышится сигнал: «Соберитесь, соберитесь, соберитесь». Скачу туда и я…
– Беляев, слыхали?
– Что такое?
– Во взводе вашего брата вследствие несчастного случая убит солдат.
Боже мой! Какой удар для родителей, для невесты убитого! Бедный мой Володя!
Как только мы поставили орудия в парк[60], едва переодевшись, лечу в Дудергоф, где он снял дачу с молодой женой[61].
Я застал его еще дома, хотя он уже получил распоряжение отправиться на гауптвахту, так как являлся ответственным за свой взвод.
Свое несчастье он перенес стоически. Мне кажется, его преследовал какой-то злой рок.
Корпус он кончил слабо, но был хорош по математике и по строю. Он мог бы получить вакансию в артиллерийское училище, если б за него внесли оплату за первый год. Но денег не нашлось, и благодаря этому он попал в Константиновское пехотное училище, откуда вышел в 23-ю артиллерийскую бригаду для совместного служения с отцом. Когда папа получил 2-ю бригаду, тетя Туня, души не чаявшая в Володе, со слезами отчаяния настояла на переводе его туда же, но при этом его снизили по старшинству, и он оказался рядом со мною, выпущенным на три года позднее.
Он был исключительный служака – и вот, как бы в насмешку, снова стал жертвой рокового случая.
Видимо, его тесть, Мусселиус, пустил в ход все свое влияние, чтоб спасти его от более тяжелых последствий. Но так или иначе, он уехал, поручив мне свою молоденькую жену, для которой уже заранее достал билеты в оперу и не хотел лишать ее хоть этого маленького развлечения.
– Где ты пропадал, бессовестный ты человек? – встретили меня товарищи. – Наверное, ухаживал за Катей Мусселиус[62]?
– На этот раз ты ошибся, Ропик. Я ухаживал за ее старшей сестрой.
– Ну ладно, а мы уже решили, что ты продолжаешь строить куры Кате, узнав, что ее отец получает наш дивизион.
– А если бы и так?
– А, бесстыдник!..
Мусселиус действительно получил наш дивизион. Красивый, блестящий адъютант его Рооп имел все шансы на полный успех. Но он «клевал» – он был в долгу как в шелку и вдобавок имел двойню слева и невесту справа. Мать, поддерживавшая его материально, скончалась, и он как-то стал ослабевать. Перед решительными испытаниями, на стрельбах, он чувствовал себя не в своей тарелке, робел, беспомощно оглядывался на окружающих и, хотя выпивал рюмку-другую для храбрости, это не помогало.
– Ропик, да что же это ты опять скисовал? – спрашивали его после стрельбы. – Из орла да вдруг стал курицей!
– Ах, мой милый, я и сам не знаю. Все мне кажется как в тумане. Смотрю кругом себя и вижу одни свиные рыла…
Это тоже было одним из его любимых выражений.
Наконец, он взял отпуск, чтоб «готовиться в академию». Добряк Мусселиус опять заплатил кое-какие его должишки, а аксельбанты он сдал Баклунду, который уже давно мечтал о них, чтоб показаться своей невесте.
Увы! Это уже не была его первая любовь: отцовские расчеты взяли верх над сердцем. Он женился на дочери богатого книгоиздателя.
Свадьбу отпраздновали блестящим спектаклем, удачно инсценированным стариком Девриеном в его доме на Васильевском острове.
В церковь и на дом шафера брали роскошные кареты, обитые белым атласом. Басков вез сестру Яльмара, «умный академик» Гнучев – мадемуазель Нобель (впоследствии вышедшую замуж за доктора Алейникова), а я – мадемуазель Ле Пен, сиротку без матери.
Спектакль состоял из нескольких отделов. В первом фигурировали олимпийские боги – здоровенный Юпитер с громом и молнией под мышкой и такая же массивная Юнона, старавшаяся привести в повиновение Марса с Венерой, Вулкана и прочих. Афину вытащили в последний момент, так как она никак не могла застегнуть золотую кирасу, облегавшую ее мраморные плечи; а Юпитеру принесли штаны, лишь когда он должен был сесть на трон. Следующий отдел – был коротенький водевиль, основанный на ревности старого мужа, которого играл я, к любовнику, которого играл ее брат. На репетиции я являлся усталый, и все шло колесом. Мой соперник играл очаровательно. На празднике вышло как раз наоборот.
В сцене, где она выходит «в дезабилье»[63] и я осыпаю ее упреками, а она успокаивает меня словами: «Извините-с, это белое матине», – в залог примирения я должен был посадить ее к себе на колени и осыпать поцелуями. Безжалостная цензура вычеркнула и то и другое; даже белое матине заменили голубым, что лишало сцену смысла. Даме, во имя требований ее мужа, разрешено было только сесть на ручку моего кресла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});