Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия - Александр Гольдфарб
– В 1973 году выехали 35 тысяч человек, а на сентябрь 1974-го – пока только 16 тысяч. Мы ожидаем, что в 1975 году выезд составит не меньше 45 тысяч, – сказал Левицкий.
«Все ясно, – подумал я, – они считают, что договорились, а их банально развели. Им пообещали поднять показатели, а нас здесь пока что свернут в бараний рог».
– А что будет, если через полгода вам скажут, что евреи больше не хотят уезжать и не подают заявлений на выезд? Как вы это проверите? Вашим первым условием должен был быть немедленный пересмотр дел всех отказников, и тогда статистика пойдет вверх сама собой.
– Послушай, ведь то, что отказникам не дают виз, не так уж и удивительно, – сказал Левицкий. – Ведь ты же сам работал в атомном институте.
«Так вот оно что, – подумал я. – Этот человек пытается оправдать действия cоветской власти, признает за ней право решать мою судьбу! Мол, ты, брат, находишься в их власти, и тем хуже для тебя. Но ведь он американский дипломат, и, по идее, мы с ним играем в одной команде! Почему же он ведет себя, будто его дело сторона, будто он делает одолжение, пытаясь нам, несчастным, помочь? Ведь Америка для СССР – главный враг. Нас здесь называют пятой колонной, мы и сами себя таковой считаем – почему же американцы не признают нас за своих? Это все соглашательская политика Киссинджера!»
Я рассказал Левицкому про свою затею с БО, про отправленные за границу материалы моей работы.
– Как вы думаете, Мел, могло бы посольство на официальном уровне, например в связи с предстоящей ратификацией Конвенции о БО, запросить советскую сторону о моем деле? В том смысле, что отказ в визе такому человеку, как я, несовместим с обязательствами по Конвенции?
Он посмотрел на меня как на несмышленого ребенка.
– Боюсь, эти вещи так не работают. У тебя ведь нет доказательств, что они нарушают Конвенцию?
– Ну а если меня обвинят в шпионаже?
– Но ведь не обвиняют, – улыбнулся Мел.
Я засиделся у Левицкого до полуночи. Прощаясь, он сказал что-то вроде «вы должны понимать, что политика – это искусство возможного», что на некоторые вещи советская сторона не согласится никогда. Как напоминание о мрачной реальности, по пустынному Ленинскому проспекту от его подъезда меня сопровождали домой две вынырнувшие из темноты машины «наружки», ехавшие с пешеходной скоростью вдоль тротуара, по которому я шел не спеша, вслушиваясь в шелест листвы. Страх, тот самый страх быть превращенным в пыль, о котором говорил отец, вдруг снова вернулся и прополз легким холодком по спине.
* * *
Уныние, охватившее меня после разговора с Левицким, не проходило. По инерции я продолжал следовать своей стратегии – максимально раздражать власти, – но прежний энтузиазм улетучился. Я боялся ареста, ненавидел свою беспомощность и свои мысли о проигрыше. Валя говорила, что у меня развивается депрессия. На самом деле ее поддержка очень помогла мне той зимой.
В первой половине ноября я попытался заинтересовать своим делом двух посетивших Москву высокопоставленных американцев.
Сенатор-демократ Уолтер Мондейл, будущий вице-президент, выслушал меня в доме американского корреспондента.
– Мой случай иллюстрирует проблему всех отказников; нас удерживают под вымышленными предлогами. Вы собираетесь ратифицировать Конвенцию по БО; как это вяжется с отказом мне в выезде?
Мондейл вежливо кивал. Я предложил ему встретиться с другими отказниками, но он отказался; ему была обещана встреча с Брежневым, и он не хотел рисковать этой возможностью. В Кремле Мондейл собирался поднять вопрос о том, почему СССР прячет ядерные ракеты в подземных шахтах в нарушение соглашения ОСВ. В конце концов Мондейла принял премьер-министр Косыгин, который отверг все его претензии. Именно американская сторона, сказал Косыгин, должна дать ответ, почему ракеты «Минитмен» маскируют под брезентовыми навесами, что затрудняет их обзор из космоса.
В отличие от Мондейла, сенатор-республиканец Джеймс Бакли тут же согласился с моей логикой. Он пообещал разобраться с моим делом, заметив при этом, что, если меня все-таки выпустят, это будет говорить о том, что Кремль таки соблюдает Конвенцию, а он лично в это не верит. Бакли имел репутацию «ястреба», и у него не было никаких шансов быть принятым в Кремле. Приехав, он направился прямо к московской синагоге, где по субботам собирались десятки отказников, – отличная возможность сфотографироваться. Так мое изображение попало на первую полосу «Нью-Йорк таймс» – рядом с сенатором, окруженным толпой грустных евреев.
Я отвел Бакли к Сахарову. У них состоялся на кухне долгий разговор, в котором Сахаров в пух и прах раскритиковал киссинджеровский détente и призвал давить на СССР, чтобы стимулировать перемены. Бакли вежливо слушал, но у меня было ощущение, что он не слишком верит в реформы. По его мнению, СССР был безнадежен.
Я не знаю, дал ли Бакли ход моему делу в Вашингтоне; но по крайней мере я был уверен, что Контора полностью в курсе – наблюдение за Бакли было плотным, как никогда.
Спустя три десятилетия в рассекреченных записях «Сахаровского досье КГБ» я нашел служебную записку с грифом «совершенно секретно» от 11 ноября 1974 года, в которой подробно описывались наши московские передвижения. Она была подписана шефом КГБ Юрием Андроповым и адресована министру иностранных дел Андрею Громыко:
«… Считаем целесообразным обратиться в посольство США и обратить их внимание на недружественное поведение сенатора Бакли, противоречащее тенденции советско-американских отношений».
То, что за каждым нашим движением следили, для меня не было новостью. Но эта записка показала, насколько высок был уровень интереса к нашим действиям и что в середине ноября 1974 года. в Политбюро еще не решили, как с нами поступить.
Но к концу года, по всей видимости, в отношении нас власть определилась. По Москве прошла волна обысков; были арестованы редактор самиздатской «Хроники текущих событий» Сергей Ковалев и лидер русского национального движения Владимир Осипов. В украинском городе Виннице арестовали еврейского врача Михаила Штерна по явно сфабрикованному обвинению во взяточничестве и шарлатанстве. Дело Штерна привлекло большое международное внимание, но город был закрыт для иностранных репортеров, поэтому я и еще один отказник решили ехать на суд. Садясь в поезд на Киевском вокзале, я совсем не был уверен, что вернусь обратно.
Я остановился в доме Штернов, который находился в десяти минутах ходьбы от здания суда. «Какая же богом забытая дыра эта Винница», – думал я каждое утро, идя по замерзшим улицам с редкими машинами и нескончаемыми кучами снега на тротуарах. Пара темных силуэтов – местная «наружка» – плелась за мной на некотором расстоянии. Казалось, город населен бабушками, закутанными в огромные платки, невыразительными женщинами, выстроившимися в очередь за консервами, зловещими мужиками и непрерывно курящей молодежью, слетающейся кучками в заснеженных дворах, чтобы распить бутылку водки. Если меня арестуют и мне повезет, я получу ссылку вместо лагеря и окажусь в таком же месте.
Когда начался суд, в доме Штернов отключили телефон, поэтому после каждого заседания я мчался на почту, чтобы позвонить в «Ассошиэйтед Пресс» в Москву, а потом по вечерам мы слушали по «Голосу Америки» мои сообщения о том, как прокурор не слишком успешно пытается заставить свидетелей придерживаться сценария.
– Нам известно, что в зале суда присутствуют сионистские агенты, которые клевещут на наше советское правосудие по зарубежному радио, – объявил судья, несомненно, слушавший те же передачи, что и я. Сотня пустых глаз специально подобранной аудитории повернулись в мою сторону.
На девятый день судебного разбирательства милицейский джип с визгом остановился в снегу прямо передо мной, и одетый в кожаное пальто спортивный парень лет 35 пригласил меня в машину. Удивительно, но он был один. «Вот так арестовывают в Виннице», – подумал я. Хотя бежать все равно было некуда.
Но это был не арест. В горотделе милиции он угостил меня чаем и представился:
– Майор Олег Гота, начальник Винницкого уголовного розыска. Просто хотел познакомиться. Завтра приговор, ты собираешься возвращаться в Москву?
– Да, – нерешительно сказал я.
– Просто хотел убедиться. Видишь ли, у меня