Константин Ваншенкин - Писательский Клуб
А на Кубу чуть позже поехал один Евтушенко. Как говорится, по своим каналам. Он встречался с Фиделем и написал об этом много — много стихов.
Железные ворота
Когда я поступил в Литературный институт, на первом же «Вечере встречи и знакомства» меня поразил плотный морячок, который, засучив рукава, читал энергичные стихи о морском бое и о том, как идут вверх по Дунаю катера — через Железные ворота, еще через какие-то ворота — и все с экспрессией, с напором. В общем, произвел впечатление.
Дня два спустя он отворил дверь в наше общежитие, где вместе со мной жили еще двое флотских ребят, моих дорогих друзей в скором времени.
Морячок — он был на третьем курсе, — держался крайне уверенно, по — хозяйски. Они начали обсуждать — кто служил на каком флоте, а тот стал рассказывать, уже не стихами, как он шел на катерах по Дунаю, через Железные ворота, вверх, вверх, еще через какие-то ворота…
Я спросил:
— Это что, Дунайская флотилия? Морячки в валенках с галошами? Я с ними встречался в Будапеште. Мы их еще там били…
Я стоял посредине комнаты. Он бросился ко мне и схватил меня за горло. Сперва я подумал, что он шутит, но он продолжал давить. Тогда пришлось вспомнить прием: «выдавливание глаза большим пальцем руки». Спасибо, помкомвзвод научил. Конечно, окривить я его не хотел, только так, обозначил. Он тут же отпустил меня, без охоты сделал вид, что снова хочет кинуться, но ребята опомнились и не дали.
К его чести, он перенес это как ни в чем не бывало. Часто хлопал меня по плечу и говорил:
— Здорово, Котя!..
И, как пишут в романах, прошло много — много лет. А точнее — шестнадцать. В начале мая я прилетел на две недели в Крым, погреться после воспаления легких, но неудачно: на второй день начались дожди и уже не кончались.
В ялтинском писательском доме я встретил его и еще нескольких приятелей. Все они ежились от сырости и жаловались на погоду.
Наступило Девятое, и мы, человека четыре, собрались у меня в комнате, благо я позаботился о кое — каких припасах, и под шорох заоконного дождя начали, как это всегда бывает со старыми вояками, вспоминать — где мы были тогда в этот день, или чуть раньше, или чуть позже.
И он сказал:
— А мы шли на катерах вверх по Дунаю. Через Железные ворота, еще через какие-то ворота, вверх, вверх…
И я спросил:
— Это что, Дунайская флотилия? Морячки в валенках с галошами? Я с ними встречался в Будапеште. Мы их еще там били…
Он помолчал и вздохнул:
— Старик, до Будапешта я не дошел…
Ранжир
Один наш стихотворец, человек тогда еще относительно молодой, с горячностью крикнул при мне своему собеседнику:
— Да как вы смеете так со мной разговаривать! Я — пятый поэт России!..
На другой день я попросил его, остывшего, разъяснить, что сие означает. Он очень удивился моей неосведомленности и наивности.
— Первый, — сказал он, — Пастернак, второй — Твардовский, третий — Смеляков, четвертый — Заболоцкий, пятый — я…
— А Ахматова?
— Ахматова — шестая, — ответил он не задумываясь и, перекинув через плечо полотенце, прошествовал на пляж.
Все они были тогда еще живы, но не подозревали, как он расположил их на своем плацу.
ТВАРДОВСКИЙ
На совещании молодых
Я был участником Второго совещания молодых писателей, в 1951 году. Семинаром, куда я попал, руководили С. Гудзенко, А. Межиров и еще, на всякий случай, поэт постарше, поопытней — Н. Сидоренко. Дело в том, что те двое, по сути наши сверстники, сами еще ходили в молодых. (Впрочем, начиная со следующего совещания мы тоже уже были зачислены в учителя.)
Мы с утра собирались в ЦК ВЛКСМ, каждый семинар в своей комнате, и приступали к работе, строго и основательно разбирая стихи друг друга. Было нас человек десять, из разных мест и концов; я и еще двое — трое учились в Литинституте, творческие семинары на весьма высоком уровне являлись для нас делом привычным, но здесь нам тоже было интересно — обсуждались не только наши новые, текущие стихи, но как бы избранное, написанное нами рассматривалось более концентрированно, «в целом».
Вообще считаю наиболее удачным вариантом для художника, когда его, молодого, принимают хорошо, но не взахлеб, не безоговорочно. В первом случае есть возможность для спокойной, серьезной работы. Второй — может выбить из седла еще не успевшего как следует приноровиться всадника. Такое случалось наблюдать неоднократно.
Исключительно по — деловому, предельно добросовестно подходили к нам руководители — Гудзенко, красивый, с темными, сросшимися у переносья бровями, очень решительный; Межиров, чуть заикающийся, настроенный несколько отвлеченно, мечтательно, беспрерывно что-нибудь цитирующий; и уже седой Сидоренко, самый конкретный, увлеченный дотошным разбором наших строф и строчек.
Однажды на вечернем занятии, когда за окнами было темно, летел мокрый снег и мы неторопливо приступили к обсуждению очередного поэта, вернее, едва поэт начал читать стихи, — отворилась дверь и вошел Твардовский.
Нужно сказать, что наиболее маститые писатели на Втором совещании сами не руководили семинарами, но принимали участие скорее в роли наблюдателей, как теперь принято говорить, курировали.
Он вошел, поздоровался и сел возле двери. Мне показалось на миг, что у него слегка растерянный вид, если это состояние вообще может быть отнесено к Твардовскому. Но все-таки было короткое ощущение, что он словно бы попал не туда, а обнаружить это сразу неловко.
Поэт, которого обсуждали, остановился, смешался.
— Читайте, читайте, — деловито подбодрил его Гудзенко, подчеркивая, что в таком посещении нет ничего необычного, и тот продолжал. Но я его уже не слышал.
Передо мной сидел сорокалетний Твардовский. Тогда мне казалось, что сорок — это очень много. Ведь он написал уже не только «Страну Муравию», но и «Теркина», и «Дом у дороги». Он написал «Я убит подо Ржевом», и «В тот день, когда окончилась война», и «Две строчки», и многие другие шедевры лирики. Лишь по недоразумению, по незнанию, по непреодолимой потребности давать каждому явлению определенное и только одно наименование многие считают его чистым эпиком.
Он написал еще не все (не было «За далью — даль» и многого другого), однако, забегая вперед, замечу, что через несколько лет, когда мне исполнилось тридцать, он сказал мне, что главное десятилетие художника, и в особенности поэта, — от тридцати до сорока. То есть проявляется пишущий стихи, разумеется, раньше, но за этот отрезок нужно постараться сделать многое, важное, основное. Это костяк, ядро жизни и творчества. На меня эти его слова произвели сильнейшее впечатление.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});