Владимир Рекшан - Самый кайф (сборник)
Я рылся в письменном столе. Ощущение дрянное. Будто роешься в карманах чужого пиджака, а хозяин стоит за дверью и вот-вот войдет.
Записей не нашел. Откуда им взяться. Все, что Саньке приходило в голову, он рассказывал в «академичке». Попадались остроумные мысли, оригинальные, веселые. Никто из нас не записывал их и не запоминал.
В ящиках стола я нашел пять магнитофонных кассет. Три оказались пустыми. На одной – плохая запись лучшей пластинки «Битлз» – «Эбби-роуд». На пятой – наша болтовня на Санькином дне рождения. Запись вышла смешная. Только на ней почти ни одного слова не разберешь.
В одном из ящиков лежали пачка папирос и мятыйлист бумаги. На листе нарисована моя физиономия. Я узнал себя. Такая родинка на виске только у меня. Внизу Санька вывел три слова: «Его любит Нинка». Он не соврал, но теперь это ушло на десятый план, после того как случилось несчастье. Впрочем, я вру. Но это волновало Саньку. И я задним числом не хотел причинить ему боль и думать о своей любви, пока рылся в полупустом, мертвом письменном столе и почти не плакал.
…Мы говорили с ним за сценой, и теперь я никогда не узнаю, что он думал о моих словах. Его сбил мотоциклист в тот же вечер. Санька упал на асфальт. Перелом основания черепа. Он умер через час в больнице. Никто не виноват. В его крови нашли алкоголь. На мотоцикле марки «Ява» ехала толстоногая девица в красном шлеме. У нее тряслись руки, когда я на следующее утро приехал в больницу. Она сидела на корточках в углу возле урны, и слезы капали на шлем, который она держала в руках. Она такая же, как мы. Она убила Саньку. Может, его убили мои слова: он все принимал близко к сердцу. Но мои слова – правда! От нее он и погиб…
Священник в тяжелой одежде ходит кругами. Или это круги в моих глазах? Все празднично от церковного золота. Наверное, так и надо. Ведь человек отбывает в лучший мир. Но доказано совершенно точно – бога нет. И тогда во мне разгорается мучительное желание, чтобы лучший мир был и Санька отправился бы туда, жил в нем, лучшем, без смертей, зла, без всего того, что составляет наш – не лучший.
Смотрю в пол. Почти нет сил смотреть туда! В мое плечо Нинка роняет слезы. Три дня только слезы вокруг. Вспоминаю, Нинка мне говорила: «Прежде чем полюбить тебя, я почти полюбила Саньку».
Бабка из Подольска одергивает взглядом Санькиных родителей. Она молчит, сжав зубы. Ее старческих губ не видно совсем. Роста она ничтожного, волосы редкие. Уже не волосы совсем, а белые ниточки дряхлости. Но она смотрит так… Почти жестоко. Под ее взглядом перестает, почти не убивается Санькина мать.
Егор стоит за моей спиной. И за его спиной стоят. И я стою за чьими-то спинами. Егор шепчет еле слышно: «Как же так… как же так…»
«А так, – думаю я. – И ты, Егор, со своими биоритмами, и Нинка со своими провансальским прононсом, и я, словами убивший Саньку, все мы – без пупырышек, все мы из красивой лавки зеленого цвета, все мы выращены в прелой теплоте парника… Вот так», – мысленно отвечаю Егору.
Почему мои мысли путаются? Почему так красиво золото? Почему? Почему откомандировывать в лучший мир нужно в этих золотых стенах? Человек придумал золоту красоту. Она гарантирует лучший мир здесь – в не лучшем…
Зло-зло-зло… И то зло, что мы не можем быть злом злу. Ничего мы не можем. Зачем нам перебили позвоночник долгого парникового детства?
Зачет я завалил, экзамен сдал, курсовик завалил. «А в смерди и в холопи три гривны», – провозглашала «Русская правда». Они там хорошо знали, что почем.
Аспирант щурился на меня поверх очков, я его не интересовал. Он обедал с некрасивой библиотекаршей в «академичке» каждый день. Она выглядела лет на двадцать семь и, наверное, торопила время, чтобы со временем увяла ее некрасивость. Срок ее еще не пришел. До той поры она появлялась каждый день в новых платьях, ярких и неумело сшитых. Не от этого ли аспирант грустил, проявляя полное безразличие к моей персоне? Воскрешал ли он в своей грустной памяти ее некрасивый профиль? Может, она казалась ему ненаглядной – Дианой или Флорой? Мы скучали, сидели друг против друга, пока я отвечал. Феодальное хозяйство древнерусской вотчины оставалось для меня вещью в себе, а Санькин треп все еще звучал в ушах. Уже почти не помнил я его речей, но все-таки это были живые слова, и они начинали приобретать особенный смысл. Их смысл оставался неясен, но что-то в них было. Нинка любила меня, и я целовал ее на перроне, когда на Саньку летел мотоцикл. Я видел тот мотоцикл во сне: он сверкал хромированными частями, в зеркальце дальнего вида отражались звезды, колеса отбрасывали назад грязную полосу асфальта…
Июль начался жарой и комарами… Они впивались с лету. Потом приходилось нервно чесаться.
Сессия – время шатаний. Студентов, этих школяров, словно стало в десять раз больше. Лестницы и курилки, кафетерии и скверы забиты ими. Незнакомые лица вокруг, знакомые потерялись. Я потерял почти всех, но только Нинка – тот человек, который мне нужен, когда нет Саньки. Не говорю про Егора, потому что ясно, какой он парень.
Мы стоим с Нинкой возле парапета, за нами течет река, а солнце припекает лицо.
– Сегодня девять дней, – говорит Нинка, – ты помнишь?
Ее волосы падают на плечи, ветер играет ими. Касаюсь своими пальцами ее волос. Мягкие! Тонкий запах духов слышится мне.
– Как ты думаешь, я виноват перед ним? Если бы я не пошел на перрон, не целовал бы тебя, а остался с ним?
– Никто не виноват, – отвечает Нинка.
Но я знаю, всегда есть виноватый. То есть всегда найдется причина. Каждое утро и вечер я тренирую удар. Меня не так-то просто сломать. Даже Клюковкину не сломать, хотя в мае он три раза сбивал меня с ног хлестким «наваси». Я сопли вытирал, вставал, кланялся по-японски. Каждое утро и вечер я отжимаюсь от пола сто раз и тренирую «мая-гири». Мое тело наливается силой, словно весенние тела тополей. Теперь-то я знаю, для чего предназначен японский удар, кто цель и зачем становиться железным прутом. Я могу ошибаться. Пока могу. Единственное знаю точно, возможны предательство и смерть – мои новые знакомые. Это может случиться практически, а не в книгах и разговорах.
– У меня тоже зачет не сдан. Но я-то сдам, – говорит Нинка. – Приедешь вечером? Егор обещал к шести. Много наших обещало.
– Зачем мне их видеть? – отвечаю Нинке. – Я не говорю про Егора. Что мы станем говорить о Саньке? О том, каким он не был? Какой он? Какие мы есть все сейчас? Никакие. Пока что никакие. Мы станем говорить, каким он не был и какие не есть мы?
– Ты жестокий, Колян. Главное не становиться подлецом, а Санька не подлец. Колян, ведь сегодня девятый день. Ты приедешь?
– Об этом глупо спрашивать. Я приеду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});