Андрей Белый - Воспоминания о Штейнере
Иду — с рефератом: с рядом чертежей. Доктор садится за стол, углубляясь в схемы, а я, махая карандашом, читаю ему полуторачасовую лекцию; и — спохватившись, что говорю не о том, что написано, а о том, что стоит за написанным, или, вернее, что я написал бы теперь, когда книга готова. Кончил изложение, спрашиваю: "Не слишком ли смело? В духе ли антропософии?" А доктор — с лаской, даже с протестом: "Никогда не спрашивайте так, вы должны лишь себя спрашивать, композиционно ли: т. е. частности вытекли ли из стиля целого? А что вытечет, — не в этом суть: что бы ни вытекло, оно — антропософия, если оно согласно с целым, а ваше целое — одно из возможных оформлений антропософии".
Так он меня успокоил относительно меня самого; и с большим вниманием разглядел приложенные к книге схемы; и даже кое — что в них вписал.
Опять щедрою рукою отдал мне вечер (он был так занят); мало того: оставил у себя рукопись книги, сказав: "М. Я. мне будет переводить то, что по — вашему наиболее для вас смутительно; назовите мне те главы, которые вас смущают; я их прочту".
Я назвал две наиболее "свои" главы: "Рудольф Штейнер в круге наших воззрений" и "Световая теория Гете в монодуоплюральных эмблемах".
Через недели две встречаю его и М. Я. на перекрестке дорог, у поворота к вилле "Ханзи". Он — вперед: меня останавливает: "По вечерам читаем вашу книгу". И тыкает пальцем в М. Я., лукаво посмеиваясь: она, вот, ничего не понимает, а я ей объясняю вашу мысль; я — понимаю… Читаем и вашу "Лихт — теори" (световую теорию). И — откинувшись: "Очень хорошо!"
Вероятно, речь шла о третьей главе: "Световая теория Гете и Рудольф Штейнер". И вскоре потом, когда я ему пожаловался на свои трудности и окаянства, он вдруг вспомнил со светлой улыбкой, весь расцветившись: "Но вы же написали хорошую книгу!"
Мало того, что он, откликнувшись на мою работу, ее же и окрылил (все другие — гасили), он был единственный человек: от которого я услышал по прямому проводу добрые слова о книге, потому что в Дорнахе, все, кому читал отрывки из нее, либо молчали из боязни попасться впросак (похвалить, а книга — то окажется дрянью), либо из боязни, что "нос задеру", или из равнодушия; приехал в Россию; и та же картина; книга — вышла в ореоле молчания о ней; лишь теплое слово о ней сказал проф. С. Н. Булгаков[158], да антропософ X восклицал: "Какая же это антропософия?"
А доктор меня ею перманентно бодрил: и в процессе моего писания книги, и в процессе своего ознакомления с ней.
Он не боялся, что я "задеру нос"; он больше всех знал, какую адскую работу я произвел над одним регистром сырья, и прекрасно видел всю мою неуверенность.
Так, как он помогал мне, так же он помогал Энглерту в работе над куполами, Смите — в эвритмии; и когда видел, что произведенный труд не оценен, обижался, как впоследствии обиделся за фрау доктор Колиско, что в обществе не обратили внимания на ее работу о селезенке.
Он был внимателен к работнику, и к "Человеку" в работнике: к последнему особенно.
Он был внимателен, где мог, до трогательных мелочей; характерный штрих; пригласив нас ужинать, он исчез из виллы "Ханзи" куда — то; вернулся же с пакетом "первой земляники" (сам ее покупал в Арлейсгейме): ему захотелось порадовать первой ягодой.
Геркулесовы столбы дал; и — дума о "первой ягоде — для гостей".
35К этой внимательности присоединялась четкая зоркость: умение распутывать и прочитывать словами верх сложности; вот один из фактов этой зоркости: зоркости от рассудка:
— рассказывают, как на одной железнодорожной, узловой станции произошла путаница с принятием поездов; выскочил испуганный начальник станции, не понимая, что следует предпринять, чтобы избежать неминуемой железнодорожной катастрофы; вдруг около него вырастает фигура бритого господина, вмешиваясь в инцидент; не проходит и минуты, как фигурка уверенно распутывает создавшуюся ситуацию; еще минута: и начальник станции, выведенный фигуркою из тупика, отдает быстрые приказания: уже подымаются сигналы к стрелочникам; передвигаются стрелки; и наконец, без катастрофы проносится мимо станции поезд. Фигурка, предотвратившая катастрофу, — Штейнер. Тут сказалась в нем чисто житейская черта: умение ориентироваться в любом кругозоре: в железнодорожном, как и в идеологическом.
Присоедините же к этой зоркости, — зоркость духовного прогляда: две одновременно действующих зоркости как бы в разных планах остранняли лик Штейнера в минуты ВАЖНЫЕ и ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ и позволяли ему с молниеносной скоростью переставлять стрелки в любом скрещенье душевных движений, в нем живших: ледяное молчание, таящее взрыв; и — через пять минут: детский смех, "КУЩА" и отметка про себя: "мадам такая — то в таком — то платье".
36Он замечал дамский наряд; ему нравилось, когда одеты со вкусом; помнится, он подошел к мадам Перальтэ и сделал ей комплимент за шляпку.
Одет он был просто, до чрезвычайности; но все, что он ни надевал, — удивительно обрамляло его; неизменный сюртук, в котором появлялся он на доклады, собрания, в котором читал он, был часто — далеко не первой новизны; но сидел изящно; и вовсе не думая о сюртуке, доктор прекрасно носил его; УМЕЛ НОСИТЬ; его сюртук, как бы делался в моем восприятии принадлежностью его тела, как и непроизвольно сбившаяся на лоб и непокорно бьющаяся прядь волос, которую он откидывал, то движением руки, зажавшей пенсне, то головным откидом; все, что ни делал он, было как жест — непроизвольно изящно, непроизвольно мило; и все мы любили, как нос, как глаза его, — его галстук, повязанный широко и свободно, кусок черного шелка с мотающимися концами; видел его я и одетым официально; на похоронах — в старомодном каком — то, особой формы цилиндре, не слишком высоком и с расширением кверху; этот цилиндр придавал ему что — то от фигур, изображенных художниками 40‑х годов; сороковые годы истекшего века, годы идеализма, — они — то и придавали ему этот налет старотонности, почти старомодности, что в сочетании с ПЕЧАТЬЮ нового человека, человека будущих веков, так ярко сиявшей с его лица, придавало особенную остроту впечатления от всех его жестов; менее всего жило в нем настоящее, как бы стушевываясь и пропуская прошлое; более всего жило — будущее.
Но были в нем жесты и от ХУДОЖНИКА: неуловимая печать богемы (в хорошем, утраченном, а не в современном, кофейном смысле); СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК, человек свободной профессии ярко сказывался; не забуду одного своего летучего впечатления; это было в Мюнхене; обгоняя меня, по пустой улице во весь дух мчится извозчик (в Мюнхене извозчики движутся медленно) — по нашему, московскому выражению, — лихач; удивленный быстротою езды, я еще более удивляюсь сидящему в "лихаче"; бритый молодой человек (по первому впечатлению), развалясь, почти упав в подушки с необыкновенно задорным, почти буйственно глядящим лицом, как мне показалось, в накидке, свисающей из пролетки, высоко вскинув ногу на ногу, и покачивая ее носком, — бритый молодой человек уронил локоть руки на палку, и, как показалось мне, вызывал с высоты пролетки весь мир на "БОЙ"; таково первое, мгновенное впечатление; и впечатление второе, мгновенное, — полусознательное: "Что случилось? Куда мчится этот? Кого собирается вызвать на дуэль?" И — наконец: "Боже мой, — как я ошибся: ведь это доктор!" Я сделал вид, что не заметил доктора, чтобы не быть им замеченным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});