«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского - Владимир Карлович Кантор
Отличие в этом вопросе Чернышевского от Белинского коренится, возможно, в семейных истоках. Гавриил Иванович, протоиерей, ведший абсолютно трезвый образ жизни, знал только свою жену, более того, выдержал время (не прикасаясь к ней) с ее 13 лет (когда венчались) до 18 (когда она стала его реальной женой). Не знала других мужчин тем более попадья Евгения Егоровна. Чернышевский хранил девственность до женитьбы, до 25 лет, как предписывал нравственной закон семьи. Ситуация Белинского другая. Он пишет Бакунину: «Мой отец пил, вел жизнь дурную, хотя от природы был прекраснейший человек, и оттого я получил темперамент нервический, вследствие которого я столько же дух, сколько и тело, столько же способен к жизни абсолютной, сколько наклонен к чувственности, сладострастию, нравственному онанизму; я родился с завалами в желудке. <…> Восьми или девяти лет, прежде нежели я понял физическое отношение женщины к мужчине, вид женщины уже производил во мне страстные чувственные движения, я a priori понимал то, что дитя может узнать только a posteriori…»[81] (курсив В.Г. Белинского. – В.К.). Сегодня литературовед В.Г. Щукин пишет, что поп Григорий (!), т. е. отец Чернышевского, не мог дать сыну серьезного воспитания, в отличие от Белинского, рано нашедшего высокоумных друзей. Но сам «Висяша» видел основу своих срывов в детстве: «Одно меня ужасно терзает, – писал он В.П. Боткину в апреле 1840 г., – робость моя и конфузливость не ослабевают, а возрастают в чудовищной прогрессии. Нельзя в люди показаться: рожа так и вспыхивает, голос дрожит, руки и ноги трясутся, я боюсь упасть. Истинное Божие наказание! Это доводит меня до смертельного отчаяния. Что это за дикая странность? Вспомнил я рассказ матери моей. Она была охотница рыскать по кумушкам, чтобы чесать язычок; я, грудной ребенок, оставался с нянькою, нанятою девкою: чтоб я не беспокоил ее своим криком, она меня душила и била. Может быть – вот причина. Впрочем, я не был грудным: родился я больным при смерти, груди не брал и не знал ее (зато теперь люблю ее вдвое), сосал я рожок, и то, если молоко было прокислое и гнилое – свежего не мог брать. Потом: отец меня терпеть не мог, ругал, унижал, придирался, бил нещадно и площадно – вечная ему память! Я в семействе был чужой. Может быть – в этом разгадка дикого явления»[82].
Гаврила Иванович давал пример другой жизни. Сын абсолютно доверял ему. Переписка с отцом удивительна. Очень часто они писали друг другу по латыни. Речь в письмах шла о книгах, о литературе. Тему любви сын избегал, да и как мог он рассказывать отцу протоиерею об обуревавших его сексуальных бесах. Но двадцатилетнему волжанину, несмотря на его книжность, это было тяжело, как и любому подростку. Помню формулу своей давней знакомой: «Человек слаб, а Фрейд силен». Понятное дело, что речь шла не о Фрейде, а о сексуальном желании. Это было безумие, внутреннее, животное безумие, которое он старался преодолеть. У него все же несмотря на переживаемые в сердце перверсии, жажду женского тела, была твердая установка, которую раз от раза он повторял в своем дневнике. Побывав как-то на танцах в молодежном обществе и возбудившись, он пишет: «Я заметил в себе различные результаты этого вечера. Во-первых, сердце как-то волнуется, и неприятно, потому что я недоволен ролью, которую играл вчера – столб и больше ничего. Потом вследствие этого я увидел необходимость знать много вещей, от знания которых раньше отказывался, и раньше всего танцовать необходимо, решительно необходимо, но с этим вместе, что необходимо танцовать, чтоб сблизиться с девицами и молодыми женщинами, чтобы проложить себе путь в общество их и, следовательно, путь к тому, чтобы избрать одну из них в подруги жизни, потому что чем более знать будешь людей, тем лучше будет выбор (больше число и лучше знаешь), вместе с этим соединяется мысль, что это ведет к физическому волнению, к тому, что влюбишься, а мне хотелось бы принести, сколько возможно, в супружество душу и тело девственным, так чтобы я мог сказать своей жене: “Ты первая, которую обнимаю я, ты первая, которую люблю я” (курсив мой. – В.К.). Потом необходимость играть на фортепьяно или на чем-нибудь, – это менее, но все-таки очень хорошо было бы, чтоб иметь возможность услуживать этим добрым людям. Потом мне кажется, что должно было бы уметь рисовать, – по крайней мере, настолько, чтобы мочь делать очерки профилей и лиц, а то вот хотелось бы сохранить лицо этой жены сына, а между тем я не могу этого сделать. Потом необходимо говорить по-французски и немецки, потому что я все более и более чувствую, что начинается новый период в моей жизни, что физически-духовная потребность любви будет все усиливаться и усиливаться во мне, что мысль о подруге жизни, с которою делить сердце пополам, которую обнимать, которую целовать, которая, наконец, будет в едино тело со мною и в едину душу, – что эта мысль все сильнее входит в мою голову, и я теперь весьма много думаю о том, как будет, когда я женюсь» (Чернышевский, I, 211).
Он как святой хранил девственность, все же семейное религиозное воспитание, так девственником жил отец, пока не женился на его матери и еще долго терпел, пока девушка созрела. Но он был здоровый волгарь, несмотря на свои бесконечные книги, физически сильный, и плоть бунтовала, требовала женской плоти. Он переживал своего рода искушение как святой Антоний. Но публичные дома, видимо, были для него табу. Тем сильнее бунтовала кровь. На этом пути возможны перверсии и физиологические, а главное интеллектуальные. В том числе и бунт против Бога, так страстно описанный Достоевским, который пережил его герой, его alter ego – Иван Карамазов[83]. Возможно, эти интеллектуальные перверсии да склонность к бесконечной иронии, когда говоришь не то, что думаешь, и толкали его в разговорах с другими людьми на публичное непризнание Бога, бессмертия и т. п. Да и юношеская бравада!
Но тут происходит вроде бы обычное событие, его друг по Петербургскому университету Василий Петрович