Иоганн Гете - Кампания во Франции 1792 года
Хотя я и обрел немало хороших друзей, достойных всяческого уважения, среди господ, принадлежавших к дипломатическому корпусу, я часто не мог воздерживаться от злых эпиграмм, наблюдая за ними на фоне великих событий. Они напоминают мне иных директоров театра, которые, выбрав подходящую пьесу и распределив роли, скромно уходят в сторонку, предоставив отлично выряженной труппе осуществить спектакль в меру своих сил и способностей, полагаясь на счастье и на милость взбалмошной публики.
Барон Бретёй никогда не выходил у меня из головы после пресловутого «дела об ожерелье». Слепая ненависть к кардиналу Рогану подвигла его на неразумную поспешность. Вызванное судебным процессом всеобщее потрясение умов расшатало устои государства, уничтожило уважение к королеве и к высшей знати; все, что всплыло тогда на поверхность, как ни горестно это признать, слишком ярко свидетельствовало о полном упадке и разложении, охватившем двор и первенствующее сословие королевства.
И вот теперь стало почти достоверно известно, что не кто другой, как он, принял участие в составлении условий перемирия, в силу которого мы обязались покинуть пределы Франции. Если что отчасти оправдывало нашу ретираду, то именно те существенные уступки, которые были приняты противной стороной. Нам было обещано освобождение короля, королевы и всей королевской семьи, а также удовлетворение ряда других наших пожеланий. Мы тревожно спрашивали себя, как согласуются эти дипломатические заверения с прямо противоположными им фактами, сведения о которых до нас доходили; одно сомнение порождало другие.
Комнаты, нами занятые, были обставлены изящной мебелью. Особенно привлек мое внимание стенной шкаф, за застекленными дверцами которого я обнаружил множество сброшюрованных тетрадок, одинаково обрезанных в четвертую долю листа. Заглянув в них, я с изумлением установил, что домовладелец был одним из нотаблей, созванных в 1787 году; брошюры заключали в себе печатный текст инструкции, которой должны были руководствоваться нотабли. Умеренность требований, сдержанный тон их изложения резко контрастировали с воцарившимся агрессивным языком нынешних прокламаций, призывающих к дерзкому и беспощадному насилию. Я читал эти документы не без растроганности и взял с собою несколько экземпляров на память о прекрасном начале назревавших великих событий.
11 октября.
Мы не спали всю ночь и ровно в три были готовы усесться в нашу карету, уже запряженную и стоявшую перед распахнутыми воротами, как вдруг столкнулись с новым препятствием: лазаретные повозки с ранеными двигались потоком по заболоченным, вконец разъезженным улицам города, по краям которых были по-прежнему сложены булыжники разобранной мостовой. Мы стояли в ожидании возможности включиться в сплошную колонну повозок. Тут протиснулся к воротам и наш хозяин, кавалер ордена св. Людовика, хмурый, ни с кем не здоровающийся. С чего это он поднялся в такую рань? Но вскоре наше недоумение сменилось чувством жалости: с ним вместе вышел из дома и его слуга с небольшим узелком на палочке; стало слишком ясно, что он, всего лишь с месяц пробыв в своей городской усадьбе, должен снова ее покинуть, наравне с нами, бывшими завоевателями Вердена.
Привлекло мое внимание еще и то, что в нашу карету были впряжены лошади, несравненно лучше прежних, обессиленных и ни на что уже не годных. Их выменяли на кофе и сахар, а новых, более резвых, реквизировали. Здесь чувствовалась рука ловкого Лизёра. Если мы все же тронулись с места, то только благодаря его расторопности. Вскочив в случайный разрыв монолитной колонны, он так долго отчитывал замешкавшегося ездового, пока мы не заполнили образовавшийся пробел нашей шестерней и откуда-то им раздобытым вторым экипажем, запряженным четырьмя лошадьми.
Ехали мы со скоростью похоронного кортежа, но все же ехали. Занялся день, хуже которого и вообразить невозможно, когда мы наконец добрались до города. Телеги и кареты, немногие всадники и бесчисленные пешеходы, — все колонны стекались к большой площади за городскими воротами. Только наша колонна подалась вправо, в сторону Этена, продвигаясь узкой дорогой, по обочинам которой тянулись канавы. Чувство самосохранения в такой толчее не знает ни жалости, ни сострадания к ближним; недалеко от нас пала одна из четырех лошадей, впряженных в перегруженную фуру; упряжь перерезали, лошадь отбросили в сторону. Три оставшиеся лошади не могли сдвинуть фуру с места; тогда скинули в канаву и ее со всей поклажей, и тут же двинулись дальше, переехав заодно и лошадь, только собравшуюся приподняться; было слышно, как хрустнули ее кости под колесами, и видно, как вздрогнуло ее тело.
Всадники и пешеходы, устрашенные узостью труднопроходимой дороги, искали спасения на лугах, но и луга были сплошь разрыхлены непрерывным дождем и залиты водой из переполненных рвов и канав; тропинки то и дело прерывались. Четверо бравых, красивых, хорошо одетых французских солдат долго топали по грязи рядом с нашими каретами, их мундиры были аккуратны и чисты, и они ухитрялись ступать так, что их обувь загрязнялась только по щиколотку, — лишь это одно и свидетельствовало о том, по какой дороге им пришлось пробираться.
Никого не могло удивить, что при таких обстоятельствах мы то и дело натыкались на павших лошадей, валявшихся по канавам, на лугах, полях и межах. Вскоре начали попадаться и освежеванные лошадиные трупы, у которых были вырезаны мясистые части, — печальный признак повсеместного голода!
Так вот и двигались мы вперед, поминутно подвергаясь опасности быть сброшенными в канаву, стоило только замешкаться. В этих условиях невозможно было нахвалиться заботливостью нашего гусара. Столь же бесценным человеком он проявил себя и в Этене, куда мы прибыли в полдень. И в этом прекрасном, некогда благоустроенном городке царил несусветный хаос; на улицах и площадях кишели толпы народа; все куда-то спешили и друг другу мешали. Совершенно неожиданно наш проводник остановил наши две кареты перед опрятным, респектабельным домом на рыночной площади; мы вошли в него, хозяин с женою приветствовали нас, держась на почтительном от нас расстоянии.
Нам отвели ряд комнат в нижнем этаже. Одна из них была обшита деревянными панелями, с камином из черного мрамора, в котором весело пылал огонь. Нехотя мы заглядывали в большое зеркало над камином. Я тогда еще не решался стричься коротко, и мои длинные волосы свисали вниз спутанными лохмами. Бороды, колючие, нестриженые, придавали нам еще более дикий вид.
Теперь мы видели из низеньких окон дома всю простиравшуюся перед нами площадь с царившей на ней суетливою бестолочью, и притом на столь близком от нас расстоянии, что казалось нетрудным до всего дотронуться рукою. Пешеходы, солдаты во всевозможных мундирах, инвалиды, здоровые, но озабоченные буржуа, их жены и дети — все это снует на площади, толкается, галдит и визжит, с трудом продираясь между телегами и каретами, подводами, фурами всевозможных образцов, одноконными и запряженными цугом, лошади свои и чужие, отнятые у других. Никто не уступает другому дорогу, прут друг на друга, мешают слева, цепляются справа. Куда-то гонят рогатый скот, — должно быть, отбитое или где-то захваченное стадо. Всадников почти не видно, зато бросаются в глаза изящные кареты эмигрантов, раскрашенные, лакированные, посеребренные, позолоченные — уж не те ли, которыми я любовался еще в Гревенмахерне. Но истинное бедствие наступило, когда заполнявшее площадь скопище народа устремилось в улицу, прямую, застроенную нарядными домами, но несоразмерно узкую. Ничего подобного мне в жизни не приходилось видеть. Сравнить это можно было разве с рекой, залившей луга и поля и вдруг принужденной пройти под узкими арками моста и впредь уже не выступать из тесного русла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});