Карен Брутенц - Тридцать лет на Старой площади
Вне всей этой ситуации, конечно, случай с Ибрагимбековым нельзя ни понять, ни объяснить. Это не означает, разумеется, что не имела важного значения местная «патология», прежде всего в национальном вопросе. Хотя истоки сталинской национальной политики восходят к 30-м годам, выпячивание национального момента, его давление и манифестация в общественных отношениях, несомненно, куда серьезнее дали о себе знать после войны, в конце 40—начале 50-х годов. К этому времени национальная, а вернее, националистическая политика сталинского покроя получила достаточный размах и охватила практически все сферы жизни. Причем разница в национальной атмосфере стала заметна как во временном, так и в социальном разрезе.
Естественно, повышенное внимание к отставшему «коренному» населению, закономерный процесс стимулирования его прогресса превращались в безоговорочную, всестороннюю и тотальную дискриминацию остальных жителей республики во всех областях — кадровой, культурной, образовательной, научной. По воле и указке верхов руководящие, а затем и вообще «начальственные» должности постепенно становятся едва ли не монополией азербайджанцев. Азербайджанские композиторы, литераторы, артисты и деятели науки оккупируют почти все культурное пространство, азербайджанцам отдается предпочтение при поступлении в вузы (также и в Москве с помощью специальных квот) и в целом в системе образования. То же происходит в жилищных делах, когда речь идет, например, о предоставлении квартир в центре города и переездах в Баку (ведь надо было насыщать его азербайджанцами).
Во имя доказательства древности и особых достоинств азербайджанцев переписывается и дописывается история, хотя до 30-х годов в республике еще не было в ходу само название «азербайджанец», а общепринятым, официальным, являлся термин «тюрок». Не лучше обходятся и с недавней, в том числе революционной, летонисыо. Руководители Бакинской коммуны С. Шаумян, Г Джапаридзе задвигаются в тень, чтобы вывести на передний план М. Азизбекова, и т. д. и т. п.
Причем к этому времени подобная ситуация приобрела как бы легитимный характер и воспринималась неазербайджанцами как объективная данность. Более того, она создавала новую психологическую атмосферу, особенно в номенклатурных структурах, когда азербайджанцев фактически поощряли посматривать на остальных свысока. А «остальные» четко ощущали свое приниженное положение и отсутствие перспектив, что у многих, особенно молодых, порождало желание покинуть республику[16]. Я впервые явственно ощутил все это именно в больнице.
Вместе с тем такая националистическая политика проводилась под присмотром Москвы и по этой причине сопровождалась барабанным боем о «нерушимой дружбе народов» и «старшем брате — великом русском народе», то есть подыгрыванием великодержавному русскому национализму (но под «кожей» этих славословий скрывался крепнущий антирусский настрой). В этом очевидном противоречии был заключен слабый пункт сталинской национальной политики, ибо эти два вектора тянули в разные стороны. И данное противоречие, чтобы оно не взорвало всю политику, можно было сдерживать лишь до определенного предела. А это требовало время от времени всплесков «борьбы», акций, большей частью показных, против «националистов» — воображаемых или тех, кто, торопясь, выходил за рамки местной официальной политики или попросту совершал поступки, неугодные властям. Разумеется, все это открывало достаточно простора для личных интриг и комбинаций. Понятно, что такая ситуация способствовала появлению случаев, подобных «казусу» Озерецковский (Абаскулиев) — Ибрагимбеков.
Ибрагимбеков вернулся домой в 1953 году, но уже несколько потухшим человеком, его семья за эти годы серьезно пострадала. Не без связи с этим возвращением Озерецковский был вынужден покинуть Баку, переехал в Куйбышев. Дальнейшая его судьба мне не известна. Абаскулиев же, по крайней мере до 70-х годов, когда я имел последнюю весточку о нем, не пострадал, дослужился до профессора.
То, что произошло и происходило в больнице, лишь укрепило во мне подспудно зревшее стремление оставить медицину. По сути дела, именно это двигало мной, когда я уклонился от очень лестного предложения о московской аспирантуре. Летом 1948 года, когда я был в Москве на II Всесоюзном съезде психиатров и невропатологов, столичный профессор Т. Ремизова (она инспектировала нашу больницу) представила меня академику В. Гиляровскому, директору Института психиатрии Академии медицинских наук, одному из двух столпов нашей психиатрии того времени. Я ему, видимо, приглянулся и был приглашен в аспирантуру при институте. В июле пришла телеграмма с вызовом на вступительные экзамены. Используя, больше для самооправдания, некоторые семейные обстоятельства, я на экзамены не поехал. Не подвигнула меня и неожиданная телеграмма в 20-х числах августа о моем зачислении аспирантом института, то есть без экзаменов (вот что значит протекция академика!).
Зато осенью того же года я перешел Рубикон — поступил экстерном на исторический факультет Азербайджанского университета. Начались тяжелейшие (физически) год и семь месяцев моей жизни: столько времени ушло на экзамены, включая государственные, за университетский курс. Конечно, такой «авантюризм» и такое напряжение возможны лишь на начальном отрезке жизни, «когда еще кровь кипит и сил избыток». В среднем я сдавал по экзамену каждую вторую субботу (всего их оказалось 42): экономил на сне, не ходил в отпуск, почти не встречался с друзьями, вел жизнь схимника — зубрил, зубрил и зубрил… И работал.
С преподавателями я знакомился в основном лишь на экзаменах. Но о некоторых память жива: блестящий античник доцент Эриванлы, историк КПСС профессор Мосесов, который сбавил мне оценку за спор с ним на экзамене, и философ Исмаилов, человек шумный, но добрый и отзывчивый, со своеобразным юмором. На вопрос о самочувствии имел обыкновение отвечать двояко: «Прекрасное ведь социализм победно шествует по планете, одна шестая мира уже живет под его знаменем. Чего мне не радоваться?» Или же: «Скверное. Как можно радоваться, когда пять шестых мира остаются в капиталистическом ярме и сотни миллионов пролетариев угнетены?»
К марту 1950 года я уже сдал все экзамены. И когда пришел в деканат, чтобы получить разрешение на государственные экзамены, декан, профессор Мамедов, маленький, жирный (именно жирный, а не полный) человечек с дефектно коротенькими ручками карлика, даже стал в повышенных тонах выражать сомнение в чистом происхождении моих отличных оценок. Но направление, спасибо ему, все же дал. И в конце марта или начале апреля 1950 года я стал обладателем диплома историка, окончившего университет. Я был на пороге новой, совершенно иной полосы своей жизни — вступления на путь, который станет моим окончательным жизненным выбором и приведет в мир политики.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});