Арон Гуревич - Арон Гуревич История историка
Конечно, опыт накапливался постепенно, и разрозненные впечатления не сразу складывались в какую‑то систему, но уже по окончании университета мы отчетливо знали, в каком обществе живем. Это не мешало тому, что в дальнейшем нам открылись такие тайны, о которых мы не подозревали, но во всяком случае ни речь Хрущева, ни последующие события откровением, громом среди ясного неба для меня и моих друзей вовсе не стали. Может быть, это определялось некоторыми фактами моей биографии, на которых я теперь и остановлюсь.
* * *Я никогда не интересовался своей родословной; родственные чувства у меня недоразвиты, и любить кого‑то только за то, что он называет себя моим кузеном, мне не хватает душевных сил. В Новосибирске жил мой двоюродный брат, инженер, участвовавший в строительстве Академгородка. В 1968 году, приехав в Москву в командировку, он пришел ко мне. Мы беседуем, он человек ограниченный и самоуверенный, «знает, как надо», и спорить с ним бессмысленно. Я неосторожно заговариваю о вторжении в Чехословакию, о расправе с Дубчеком. Он как отрезал: «Расстрелять!» На этом наши отношения закончились.
Моя мать умерла, когда мне было двадцать лет. С нею ушла память о том, кто были мои дедушки и бабушки, какие еще у меня были родственники, и свою короткую родословную я могу составить лишь из каких‑то фрагментов. Мать происходила из богатой торговой семьи, жившей не в черте оседлости, а в Восточной Сибири — в Нерчинске, Сретенске. Ее отец, как и многие, сгинул в Соловках.
Между первым и вторым арестами он оказался у нас в Москве, в Мало — Могильцевском переулке (где я провел первые четыре года своей жизни). Единственное мое воспоминание о нем — дедушка, человек с грубым голосом, сидит и курит. Я, глупый мальчишка, говорю: «Дедушка, дай покурить». И он сует мне горящую папиросу в рот. Я поднимаю крик и захожусь в кашле.
Отец умер, когда мне было полтора года. У него был туберкулез, его лечили и по небрежности залечили. Он тоже происходил из состоятельной семьи, жившей в Гомеле, в черте оседлости. После революции, разъезжая по России, добрался до Сибири, где нашел свою жену, после чего они осели в Москве. Родственники с отцовской стороны после революции уехали в Австрию, а после «аншлюса» успели бежать в США, где многие из них вполне процветали, некоторые живы до сих пор.
После смерти мужа моя мать, балованая дочь своего отца, которая ничего не умела делать, оказалась на мели, и единственным близким человеком являлась для нее, кроме сына — младенца, моя няня, которую взяли в дом, когда мне был один месяц и восемь дней. Няня прожила со мной тридцать лет, вплоть до своей кончины в 1955 году, и была мне еще ближе, чем мать. К няне я испытывал душевную привязанность, а для нее я составлял смысл жизни. Русская крестьянка из Рязанской губернии, еще до революции служившая в горничных у богатых людей в Питере, оказалась в Москве, ее взял мой отец и, когда умирал, обратился к ней: «Анна Федоровна, оставляю на вас жену и сына». И юная и беспомощная моя мать не покончила с собой в отчаяньи только потому, что няня твердо сказала ей: «Я тебя, Лия Иосифовна, никогда не брошу и твоего мальчика, нашего мальчика, выращу».
Это была редкостная женщина; неграмотная, я учил ее грамоте, когда она была уже совсем старенькая. Она ни разу ни на кого не повысила голоса, никогда не сердилась. Мы жили в коммунальной квартире, где между соседями постоянно вспыхивали склоки, и единственной женщиной, которая никогда в них не ввязывалась, а, напротив, своим авторитетом как‑то все улаживала, была она, Анна Федоровна Юдина. Религиозной ее трудно назвать, хотя меня, маленького, она водила в церковь Спаса на Могильцах, и я даже на коленки бухался. Но просто ей, поглощенной нашими жизненными проблемами, борьбой за выживание, было не до Бога, ей нужно было спасать мать и меня.
Мы были настолько бедны, что матери пришлось не только продать все оставшееся после смерти отца, но и обменять большую хорошую комнату в Мало — Могильцевском на маленькую тринадцатиметровую на Воздвиженке, в трехэтажном доме напротив Морозовского особняка. Мать устроилась экономистом в Наркомтяжпром, зарплаты недоставало, и она не вылезала из долгов. Чтобы хоть как- то свести концы с концами, она сдавала угол нашей маленькой комнаты. «Жиличка», как тогда говорили, Теофилия Александровна Харраш, работала корректором в «Известиях» и весь день проводила на службе. Эта немолодая женщина отличалась исключительной скромностью, тактичностью и интеллигентностью. Хотя мы встречались с ней только мимолетно, рано утром и поздно вечером, ее влияние на меня было несомненным, и даже годы спустя я не раз прибегал к ее советам в минуту жизни трудную. Другим подспорьем в бюджете семьи были обеды, которыми няня кормила жившего неподалеку, на Никитском бульваре, пожилого холостяка. Помню, как няня неизменно предлагала ему добавку и как он столь же неизменно отвечал: «Не откажусь, Анна Федоровна!».
Вспоминается послевоенный венгерский кинофильм. Среди его героев был отставной судья, заявлявший: «Я приговаривал людей к длительному тюремному заключению и даже к смертной казни, но никого не приговорил к проживанию в коммунальной квартире!». Коммунальная квартира с одним водопроводным краном, одним туалетом, без ванны, кухня с несколькими примусами и керосинками, чадившими на столиках, возле которых хлопотали хозяйки, — таков был московский. быт в 30–50–х годах. Наша коммуналка была еще не слишком многолюдной — всего шесть семей. Но зато я жил в самом центре, в районе старой «арбатской цивилизации».
Вспоминая факты жизни 30–х годов, я оказываюсь перед затруднением, связанным с попыткой восстановить общий «аромат» того времени. Это нелегко, в частности, потому, что забытое воспроизводится в моем сознании в ретроспективе более позднего времени. Жизнь складывается из деталей, как правило, малозначительных и разрозненных, но именно эти подробности особенно важны для воссоздания атмосферы утраченного времени.
Вот некоторые из этих деталей. Воздвиженка в 30–е годы в основном была такой же, как и впоследствии. Помнится, правда, чрезвычайно смутно, начавшееся в моем раннем детстве возведение здания Библиотеки им. Ленина. Эта стройка рекламировалась как большое новшество, и будущим читателям были обещаны неслыханные удобства. Особенно запомнилось обещание создать, наряду с большими читальными залами, целую серию индивидуальных кабинетов для ученых — обещание, разумеется, неисполнимое.
Когда я был студентом, мы охотно посещали большой читальный зал, располагавшийся в Пашковом доме. Он был открыт для студентов и прочих читателей, а научные работники сидели выше, на хорах. Среди постоянных посетителей библиотеки мне запомнился одетый в потрепанную телогрейку весьма немолодой человек, лицо которого неизменно было покрыто щетиной. Кто был этот незнакомец, не ведаю. Как‑то так получалось, что сплошь и рядом мы оказывались визави за одним и тем же очень длинным столом. У меня создалось впечатление, что читальный зал был едва ли не единственным местом, где он мог отдохнуть и выспаться, ибо с полок открытого доступа он притаскивал груду томов Брокгауза, раскладывал их на столе вокруг своего места и спал в этом укрытии, положив голову на руки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});