Записки о виденном и слышанном - Евлалия Павловна Казанович
– Разве, вот уж не думал! Несценичнее Шекспира трудно себе что-нибудь вообразить, и если мы его ставим – приходится делать переделки и поправки. Странно говорить – поправлять Шекспира, а между тем это так.
Ну уж еще, чтобы покончить с Н. А. и засесть за чтение, прибавлю, что, когда я с ним утром разговаривала по телефону, мне показалось, что у него очень расстроенный и меланхолический голос. Вечером я и спросила его, что с ним.
– А уж это моя обычная история: на меня временами находит страшная меланхолия на несколько дней, и я тогда обыкновенно никуда не выхожу, сижу один запершись, чтобы никого собой не заражать. Это у меня так уж с самого детства идет. Сегодня вы меня только случайно видите, я не хотел ехать.
Ну, правда, нет ли – Бог его знает; а только по тому, насколько я его знаю, никогда не предполагала, чтобы это могло с ним случаться.
Впрочем, как понимать его меланхолию, что это такое? Если просто хандра от скуки, какая бывает у избалованных детей и людей, всего в жизни испытавших, – тогда пожалуй; а чтобы он серьезно тосковал и болел душой, все равно от каких причин, как я понимаю меланхолию, – не думаю; слишком он спокоен по натуре и трезв, как мне кажется, хотя он часто и говорит, что был в молодости горячим, увлекающимся и «задорным».
Поверим ему на слово!
Еще одна любопытная фраза Н. А., не помню, по какому случаю сказанная:
– Это все равно как лекция: прочтешь научно – говорят «скучно». Прочтешь интересно – говорят «ненаучно»… – Любопытное в его устах замечание, а понимай его как знаешь!145
Я и не говорила, что в четверг, 2-го, у меня был-таки Данилов, и лучше бы он не приходил: я считала его гораздо интереснее, как тип.
Во-первых, он, конечно, рисовался передо мной, и эти его оригинальничанья в большинстве случаев не что иное, как рисовка, как я теперь убедилась.
Во-вторых, у него есть своего рода мелкое тщеславие и вообще мелочность, что мне показалось особенно неприятным и обидным за него.
В-третьих, это – полнейший тип недоучки, нахватавшегося отовсюду по кусочку и превратившего эти кусочки в полнейший хаос и сумбур мыслей и чувств. У него, правда, бывают интересные и оригинальные выводы из своих наблюдений над жизнью и людьми, но, во-первых, я увидела, что наблюдать он не всегда умеет объективно и беспристрастно, а во-вторых, отрицать того, что он человек способный и неглупый от природы, я не собираюсь и сейчас. А все-таки туман и самолюбование отрицать нельзя.
Жаль, прежде мне он был интереснее, да и у Пругавина он держался больше начеку, а тут, вообразивши, вероятно, что я вижу в нем какое-то откровение или по крайней мере пророка и учителя жизни, – он и пошел вырисовываться вовсю. Что ж, мне это и нужно было! Я хотела узнать его, и узнала главную черту его характера. Я нарочно не мешаю людям обнаруживаться передо мной в таких случаях и часто даже поощряю их в этом, наблюдая, до каких пределов может доходить известная черта. Все равно какая.
Но ах, Боже мой, как меня мучит одна мысль. Я не могу ни спать, ни заниматься, ни читать, ни писать. Стоит поднять голову от книги – она передо мной; стоит положить перо и задуматься – она сейчас же незаметно втирается в остальные мысли и через секунду становится уже господствующей; стоит лечь в кровать – но сон и не подступайся. Тут она уж полная владычица и госпожа.
Право: «Хожу ли я, брожу ли я, – Все Юлия да Юлия…»146
8/II. Некоторые критики говорят, что Гамлет вначале горюет только о смерти отца и непостоянстве матери, не предполагая никакого преступления. По-моему, это совершенно неверно и на основании текста, и на основании некоторых априорных соображений.
Мог ли бы Гамлет так тосковать и отчаяться из‑за этих двух причин? Положим, отца он любил; положим, тяжело разочароваться в матери; но ведь он все же мужчина, молодой, наследник престола, у которого вся жизнь еще впереди; он любит Офелию и не имеет пока никаких причин подозревать ее в дурном.
Может быть возражение, что разные бывают характеры, и для одних, пессимистов и скептиков, по правде, достаточно малейшего толчка, малейшего повода, чтобы разрушить все основы мира и превратить вселенную в хаос, мрак и скопище зла и дьявола. Но Гамлет, мне кажется, не совсем такой; с этим одним горем он сумел бы еще справиться и не видеть себя находящимся всецело во власти зла, опутавшего весь мир своими сетями.
Все же, дело, по-моему, в том, что уже в начале своего появления на сцену Гамлет подозревает что-то неладное в смерти своего отца. К дяде он относится недружелюбно с первого же слова, и не из‑за того только, что он занял отцовский престол и женился на матери: смутно Гамлет чувствует в нем своего личного врага и недоверчиво относится к его ласковому обращению: «поближе сына, но подальше друга»147, – вот что является у него ответом на приветливое обращение дяди. Чувствуя в нем личную вражду, Гамлет неясно должен чувствовать, что она стоит в какой-то связи с престолом, а может быть, и с умершим отцом, смерть которого произошла достаточно внезапно для того, чтобы не мочь возбудить, на благоприятной почве, подозрений. Не допусти мы такого предчувствия, как объяснить столь быструю почти уверенность в наличности злодейства, явившуюся как следствие одного лишь слуха о пришествии тени отца?
Неловко что-то здесь: я злые козни
Подозреваю!..
Злодейство выступит на свет дневной,
Хоть целой будь засыпано землей, —
говорит Гамлет после ухода Горацио и офицеров (д. I, сц. 2).
А на вопрос королевы: «Что ж тебе тут кажется так странно?» (т. е. что смертный отец умер) – Гамлет отвечает: «Нет, мне не кажется, а точно есть» и пр.; затем заключительная фраза монолога по уходе короля и королевы: «Тут нет добра и быть его не может».
Впрочем, эти две цитаты могут быть объяснены иначе, контекстом, который я, к сожалению, не знаю по-английски, но восклицание Гамлета после сообщения Горацио о тени – при другом толковании будет непонятным и психологической натяжкой.
С другой стороны, изумленье Гамлета при первом слове тени о мести является вполне искренним и говорит как бы о внезапности открытия. Но это только кажущееся впечатление: это