Евгений Ухналев - Это мое
К слову, о капитане Прискоке. Какой бы большой ни была шахта — а Капитальная была очень большой, — там все равно везде, в том числе и в бухгалтерии, работали зэки. И все обо всем знали. Однажды сорока на хвосте принесла новость: «Прискока уходит в отпуск. Знаете, сколько ему насчитали? 74 тысячи…» 74 тысячи рублей! Притом что автомобиль «Победа» тогда стоил 16 тысяч. Откуда? А вот насчитали — отпускные, премиальные, перевыполнения планов, то-се. Он и на шахте жил как царь и бог. Однажды он из отпуска, во время которого был в Москве, привез игрушечную немецкую железную дорогу, очень качественную и очень дорогую. В столярке, которая, естественно, тоже имелась на шахте, капитану сделали специальный деревянный стол, очень большой и высокий, на котором он установил эту штуку. И он там играл в железную дорогу, но не один, а с офицерьем. При этом они страшно напивались и баловались — например, подкладывали под рельсы окурки, чтобы посмотреть, как поезд будет падать. Сорокалетние мужики вели себя как малые дети, которым все позволено. Мы это все знали по слухам. Мы вообще капитана видели редко — он заходил на шахту на полчаса, да и то не каждый день. Но это было и не нужно — среди зэков существовала какая-то порядочность в том, что касалось труда. Не косили люди. Никто не перечитывал твои еженедельные отчеты, никто не проверял, но к труду относились по-человечески. К тому же каждый дорожил своим местом.
Если продолжать вспоминать хороших людей, то обязательно нужно упомянуть Мишу — его все звали по имени, хотя ему было, наверное, под шестьдесят. Миша Евтихин — добрейший, наивнейший человек, инженер. У него была язва желудка, он не все мог есть, а рядом с такими людьми обязательно крутился какой-нибудь прилипала, как у рыбы, — человек, который за ним подъедал. У Мишы был Сашка Любимов, неприятненький человечишка, с паскудинкой. Он как-то просочился в проектную контору еще до меня, хотя на воле работал тапером в кинотеатрах.
Еще был хороший человек по фамилии Румбешт — шахматист, который на воле принимал участие в сеансах одновременной игры, выигрывал. И в лагере тоже играл, если была возможность.
Жизнь на нашей шахте было обустроена более или менее — мы не жаловались. Только одна штука была никудышна я — маленькая халабуда, которая называлась КВЧ, культурно-воспитательная часть. Нужды в этой КВЧ никакой не было — даже кино и всякую самодеятельность показывали в большой столовой. А КВЧ — это был такой клуб по интересам, в который по вечерам набивались толпы. Надо заметить, что среди зэков было очень много профессиональных артистов. Например, среди наших был князь Ухтомский — известная в свое время фамилия. Когда в 1946 году кончилась советско-японская война, в Шанхае взяли много русских эмигрантов и отправили в лагеря, и среди них — князя Ухтомского. Это был солидный человек, хороший, невеликого ума, как и положено князю. И он в этом КВЧ сидел и рассказывал, целые лекции устраивал.
Ухтомский умер на моих глазах в стационаре — присутствовали я, Борода и врач Ионов — старик, очень хороший врач. А Борода — Николай Дмитриевич Сабуров, бородатый, старше меня, на тот момент ему было уже под пятьдесят. Он был архитектором с огромным тараканом в голове. В любой нормальной компании обязательно есть свой чудак, так вот, он был таким чудаком. Ему в голову постоянно приходили сумасшедшие идеи, дурацкие, неосуществимые. Одно время он носился с идеей постройки в Воркуте огромного Дворца культуры. Его потом построили, но по другому проекту и после хрущевскоо указа о борьбе с излишествами, то есть без задуманных колонн, капителей и так далее. А Борода замыслил безумное здание, в половину города и вышиной до небес, с поднимающимся потолком, с зимними садами, с пальмами… Его идеи никому не вредили, над ними просто посмеивались, а сам он над тем, что придумывал, трудился упорно. Потом он свои труды переплетал и отправлял в Москву на экспертизу. У него была прекрасная память, он помнил очень много стихов, и я их записывал в тетрадь — эта тетрадь долго хранилась у меня, потом я ее, кажется, отдал в «Мемориал». А когда меня освободили, он был последним зэком, которого я видел. После освобождения мы с ним общались, ходили друг к другу в гости.
Еще был москвич Гольдштейн, архитектор. У него был странный архитектурный почерк. До ареста он долго работал на Украине и подцепил там свойственную украинцам щирость, стремление к аляповатости — вот как на Крещатике. Говорят, после освобождения он вернулся в Москву и покончил с собой. То ли от него жена ушла, то ли еще что-то. И еще нельзя не вспомнить Юрку Шеплето, тоже архитектора. Очень пронырливый парень.
Правда были замечательные люди. Федя Жадкин — чудесный человечек, очень длинный и очень худой. Потом, много лет спустя, уже после Воркуты, он вдруг появился у нас на пороге совершенно не изменившимся. Или вот Курбатов и Шибаев — они все время ходили вдвоем, мы их по отдельности и не воспринимали. Они были сыновьями владельцев нескольких шахт Донбасса, очень талантливые горные инженеры. Они сидели с дела Промпартии, с 1930-х.
Или вольные — Ганцкевич, Лунев, Райкин — архитекторы, которые занимали какие-то руководящие должности. Позднее появились выпускница какого-то московского института Рубина, Ленька Блох и Борис Вайсбейн. Они были забавные, в них жил революционный идеализм, они были как мальчиши-кибальчиши из повести Гайдара. После революции была популярна повесть «О Рыжем Мотеле и о Комиссаре Блохе». Так вот, рыжий Борис Вайсбейн и Ленька Блох были словно сошедшими со страниц той повести.
Им очень много платили — Ленька Блох, например, служил главным архитектором в городе. И он купил себе ЗИМ. В Воркуте автомобиль и так редкость, вокруг один грузовой транспорт, только у Прискоки была «Победа». А тут ЗИМ! Ленька по воскресеньям ездил на нем по городу, потому что там особо ездить было некуда. Он медленно ездил по городу и через окно раскланивался со знакомыми. Это было его любимым занятием.
Но, конечно, не все было так солнечно и радостно. Как-то один из вольных, очень хороший, добрый, трогательный человек, пришел на работу весь избитый, с синяками и ранами, заклеенными лейкопластырем. «Что такое? Что с вами случилось?» — «Да упал…» А потом, через несколько дней, выяснилось, что они с другим вольным так напились, что он уже не мог ходить. И второй волочил его домой по лестнице, но держал при этом за ноги. Вообще вольные в Воркуте страшно пили. На работу приходили нормально, как-то все-таки соблюдали меру, но потом, после работы, пили страшно. А чем там еще заниматься?
Или, например, был среди нас немец с Поволжья по фамилии Миллер, вольный, чудесный дядька, большой, здоровый. Как-то все засиделись на какой-то завалинке допоздна, такое часто бывало, — болтали, играли в шахматы. Тепло, солнце закатное. И на фоне этого закатного солнца проходит железнодорожная линия, блестят уходящие за горизонт рельсы. И вот сначала появляется какая-то точка, потом она очень-очень медленно увеличивается, а потом становится видно, что это по одной рельсе идет Миллер. Балансирует, в одной руке кожаная сумка. Это он на работу шел, вечером. И никто никуда не торопится.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});